Неточные совпадения
«Как это он? и отчего так у него вышло живо, смело, прочно?» — думал Райский, зорко вглядываясь и в штрихи и в точки, особенно в две точки,
от которых глаза вдруг ожили. И много ставил он потом штрихов и точек, все хотел схватить эту жизнь, огонь и
силу, какая была в штрихах и полосах, так крепко и уверенно начерченных учителем. Иногда он будто и ловил эту тайну, и опять ускользала она у него.
Повара и кухарки, тоже заслышав звон ключей, принимались — за нож, за уполовник или за метлу, а Кирюша быстро отскакивал
от Матрены к воротам, а Матрена шла уже в хлев, будто через
силу тащила корытцо, прежде нежели бабушка появилась.
Через неделю после того он шел с поникшей головой за гробом Наташи, то читая себе проклятия за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен был в своей любви, что сознательно он никогда не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что в ней не было признака страсти, этого бича, которым подгоняется жизнь,
от которой рождается благотворная
сила, производительный труд…
Между тем жизнь будила и отрывала его
от творческих снов и звала,
от художественных наслаждений и мук, к живым наслаждениям и реальным горестям, среди которых самою лютою была для него скука. Он бросался
от ощущения к ощущению, ловил явления, берег и задерживал почти
силою впечатления, требуя пищи не одному воображению, но все чего-то ища, желая, пробуя на чем-то остановиться…
— Ах, нет, я далек
от истины! — сказал он с непритворным унынием, видя перед собой подлинник. — Красота, какая это
сила! Ах, если б мне этакую!
— Нет, я бабушку люблю, как мать, — сказал Райский, —
от многого в жизни я отделался, а она все для меня авторитет. Умна, честна, справедлива, своеобычна: у ней какая-то
сила есть. Она недюжинная женщина. Мне кое-что мелькнуло в ней…
Она горячо защищалась, сначала преданиями, сентенциями и пословицами, но когда эта мертвая
сила,
от первого прикосновения живой
силы анализа, разлеталась в прах, она сейчас хваталась за свою природную логику.
Его и влекла и отталкивала
от них центробежная
сила: его тянуло к Леонтью, которого он ценил и любил, но лишь только он приходил к нему, его уже толкало вон.
А он глядел всею
силою любопытства, долго сдерживаемого.
От его жадного взгляда не ускользало ни одно ее движение.
Открытие в Вере смелости ума, свободы духа, жажды чего-то нового — сначала изумило, потом ослепило двойной
силой красоты — внешней и внутренней, а наконец отчасти напугало его, после отречения ее
от «мудрости».
Она чувствовала условную ложь этой формы и отделалась
от нее, добиваясь правды. В ней много именно того, чего он напрасно искал в Наташе, в Беловодовой: спирта, задатков самобытности, своеобразия ума, характера — всех тех
сил, из которых должна сложиться самостоятельная, настоящая женщина и дать направление своей и чужой жизни, многим жизням, осветить и согреть целый круг, куда поставит ее судьба.
Утром он встал бодрый, веселый, трепещущий
силой, негой, надеждами — и отчего все это? Оттого, что письмо было
от попадьи!
Этот атлет по росту и
силе, по-видимому не ведающий никаких страхов и опасностей здоровяк, робел перед красивой, слабой девочкой, жался
от ее взглядов в угол, взвешивал свои слова при ней, очевидно сдерживал движения, караулил ее взгляд, не прочтет ли в нем какого-нибудь желания, боялся, не сказать бы чего-нибудь неловко, не промахнуться, не показаться неуклюжим.
— Что делали, с кем виделись это время? не проговорились ли опять чего-нибудь о «грядущей
силе», да о «заре будущего», о «юных надеждах»? Я так и жду каждый день; иногда
от страха и тоски не знаю куда деться!
С тайным, захватывающим дыхание ужасом счастья видел он, что работа чистого гения не рушится
от пожара страстей, а только останавливается, и когда минует пожар, она идет вперед, медленно и туго, но все идет — и что в душе человека, независимо
от художественного, таится другое творчество, присутствует другая живая жажда, кроме животной, другая
сила, кроме
силы мышц.
Тогда казалось ему, что он любил Веру такой любовью, какою никто другой не любил ее, и сам смело требовал
от нее такой же любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же
сил, такого же огня и, следовательно, такой же любви, какая была заключена в нем и рвалась к ней.
— Умереть, умереть! зачем мне это? Помогите мне жить, дайте той прекрасной страсти,
от которой «тянутся какие-то лучи на всю жизнь…». Дайте этой жизни, где она? Я, кроме огрызающегося тигра, не вижу ничего… Говорите, научите или воротите меня назад, когда у меня еще была
сила! А вы — «бабушке сказать»! уложить ее в гроб и меня с ней!.. Это, что ли, средство? Или учите не ходить туда, к обрыву… Поздно!
Притом одна материальная победа, обладание Верой не доставило бы ему полного удовлетворения, как доставило бы над всякой другой. Он, уходя, злился не за то, что красавица Вера ускользает
от него, что он тратил на нее время,
силы, забывал «дело». Он злился
от гордости и страдал сознанием своего бессилия. Он одолел воображение, пожалуй — так называемое сердце Веры, но не одолел ее ума и воли.
Но ужас охватил Веру
от этой снисходительности. Ей казалось, как всегда, когда совесть тревожит, что бабушка уже угадала все и ее исповедь опоздает. Еще минута, одно слово — и она кинулась бы на грудь ей и сказала все! И только
силы изменили ей и удержали, да еще мысль — сделать весь дом свидетелем своей и бабушкиной драмы.
Она вздохнула будто свободнее — будто опять глотнула свежего воздуха, чувствуя, что подле нее воздвигается какая-то
сила, встает, в лице этого человека, крепкая, твердая гора, которая способна укрыть ее в своей тени и каменными своими боками оградить — не
от бед страха, не
от физических опасностей, а
от первых, горячих натисков отчаяния,
от дымящейся еще язвы страсти,
от горького разочарования.
Иногда, в этом безусловном рвении к какой-то новой правде, виделось ей только неуменье справиться с старой правдой, бросающееся к новой, которая давалась не опытом и борьбой всех внутренних
сил, а гораздо дешевле, без борьбы и сразу, на основании только слепого презрения ко всему старому, не различавшего старого зла
от старого добра, и принималась на веру
от не проверенных ничем новых авторитетов, невесть откуда взявшихся новых людей — без имени, без прошедшего, без истории, без прав.
Только не поняты, не признаны, не возделаны они ни ими самими, ни мужчинами и подавлены, грубо затоптаны или присвоены мужской половиной, не умеющей ни владеть этими великими
силами, ни разумно повиноваться им,
от гордости.
А женщины, не узнавая своих природных и законных
сил, вторгаются в область мужской
силы — и
от этого взаимного захвата — вся неурядица».
Она видела теперь в нем мерзость запустения — и целый мир опостылел ей. Когда она останавливалась, как будто набраться
силы, глотнуть воздуха и освежить запекшиеся
от сильного и горячего дыхания губы, колени у ней дрожали; еще минута — и она готова рухнуть на землю, но чей-то голос, дающий
силу, шептал ей: «Иди, не падай — дойдешь!»
Вера, по настоянию бабушки (сама Татьяна Марковна не могла), передала Райскому только глухой намек о ее любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда бабушка, в его глазах старая девушка, могла почерпнуть
силу, чтоб снести, не с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить и Веру, спасти ее окончательно
от нравственной гибели, собственного отчаяния.
— Какая нелепость — мучаться и мучать другого! — сказал Марк, вскапывая ногой свежую, нанесенную только утром землю около дерева. — Вы могли бы избавить ее
от этой пытки,
от нездоровья,
от упадка
сил…
от всего — если вы… друг ей! Старуха сломала беседку, но не страсть: страсть сломает Веру… Вы же сами говорите, что она больна…
«Из логики и честности, — говорило ему отрезвившееся
от пьяного самолюбия сознание, — ты сделал две ширмы, чтоб укрываться за них с своей „новой
силой“, оставив бессильную женщину разделываться за свое и за твое увлечение, обещав ей только одно: „Уйти, не унося с собой никаких „долгов“, „правил“ и „обязанностей“… оставляя ее: нести их одну…“
Так. Но ведь не планета же он в самом деле — и мог бы уклониться далеко в сторону. Стройно действующий механизм природных
сил мог бы расстроиться — и
от внешних притоков разных противных ветров, толчков, остановок, и
от дурной, избалованной воли.
— Виноват опять! — сказал он, — я не в ту
силу поворотил. Оставим речь обо мне, я удалился
от предмета. Вы звали меня, чтоб сообщить мне о сплетне, и думали, что это обеспокоит меня, — так? Успокойтесь же и успокойте Веру Васильевну, увезите ее, — да чтоб она не слыхала об этих толках! А меня это не обеспокоит!