Неточные совпадения
—
Нет, не бойтесь, по крайней мере теперь я не расположен к этому. Я хотел сказать
другое.
— А
другие, а все? — перебил он, — разве так живут? Спрашивали ли вы себя, отчего они терзаются, плачут, томятся, а вы
нет? Отчего
другим по три раза в день приходится тошно жить на свете, а вам
нет? Отчего они мечутся, любят и ненавидят, а вы
нет!..
А со временем вы постараетесь узнать,
нет ли и за вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия, и будете уже с
другими мыслями глядеть и туда, на улицу.
Васюкова
нет, явился кто-то
другой. Зрачки у него расширяются, глаза не мигают больше, а все делаются прозрачнее, светлее, глубже и смотрят гордо, умно, грудь дышит медленно и тяжело. По лицу бродит нега, счастье, кожа становится нежнее, глаза синеют и льют лучи: он стал прекрасен.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше
другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или
нет.
Там
нет глубоких целей,
нет прочных конечных намерений и надежд. Бурная жизнь не манит к тихому порту. У жрицы этого культа, у «матери наслаждений» —
нет в виду, как и у истинного игрока по страсти, выиграть фортуну и кончить, оставить все, успокоиться и жить
другой жизнью.
Она живет — как будто на станции, в дороге, готовая ежеминутно выехать.
Нет у нее
друзей — ни мужчин, ни женщин, а только множество знакомых.
— Все собрались, тут пели, играли
другие, а его
нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня было тяжело (фр.).] — и села за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю, это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому что он понимал музыку…
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете делать рук, а поучиться — терпенья
нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче
другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и
другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
—
Нет, и не может быть! — повторила она решительно. — Вы все преувеличиваете: простая любезность вам кажется каким-то entrainement, [увлечением (фр.).] в обыкновенном внимании вы видите страсть и сами в каком-то бреду. Вы выходите из роли кузена и
друга — позвольте напомнить вам.
— Вы неисправимы, cousin, — сказала она. — Всякую
другую вы поневоле заставите кокетничать с вами. Но я не хочу и прямо скажу вам:
нет.
— Спасибо за комплимент, внучек: давно я не слыхала — какая тут красота! Вон на кого полюбуйся — на сестер! Скажу тебе на ухо, — шепотом прибавила она, — таких ни в городе, ни близко от него
нет. Особенно
другая… разве Настенька Мамыкина поспорит: помнишь, я писала, дочь откупщика?
Да
нет, куда мне! — прибавлял он, отрезвляясь, — профессор обязан
другими должностями, он в советах, его зовут на экзамены…
— Ах,
нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил, а то помню, и за что. Один раз я нечаянно на твоем рисунке на обороте сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в
другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
Рассуждает она о людях, ей знакомых, очень метко, рассуждает правильно о том, что делалось вчера, что будет делаться завтра, никогда не ошибается; горизонт ее кончается — с одной стороны полями, с
другой Волгой и ее горами, с третьей городом, а с четвертой — дорогой в мир, до которого ей дела
нет.
Этому она сама надивиться не могла: уж она ли не проворна, она ли не мастерица скользнуть, как тень, из одной двери в
другую, из переулка в слободку, из сада в лес, —
нет, увидит, узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.
—
Нет, не привыкла бы… Вот
другая неделя, как вы здесь… а я боюсь вас.
—
Нет, не надо. Но ради Бога, если я когда-нибудь буду слишком ласков или
другой также, этот Викентьев, например…
— Дай мне скорее
другие панталоны, да
нет ли вина? — сказал он.
—
Нет, — начал он, — есть ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать
друг друга, и понимать не только слова, но знать, о чем молчит
другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
—
Нет, благодарю; придумайте для меня
другой рожон.
— Вы даже не понимаете, я вижу, как это оскорбительно! Осмелились бы вы глядеть на меня этими «жадными» глазами, если б около меня был зоркий муж, заботливый отец, строгий брат?
Нет, вы не гонялись бы за мной, не дулись бы на меня по целым дням без причины, не подсматривали бы, как шпион, и не посягали бы на мой покой и свободу! Скажите, чем я подала вам повод смотреть на меня иначе, нежели как бы смотрели вы на всякую
другую, хорошо защищенную женщину?
— Почему —
нет, если бы такие два
друга решились быть взаимно справедливы!..
— То есть не видать
друг друга, не знать, не слыхать о существовании… — сказал он, — это какая-то новая, неслыханная дружба: такой
нет, Вера, — это ты выдумала!
—
Нет,
нет; прошю, пустите — я приеду в
другой раз, без него…
— Ей-богу, не знаю: если это игра, так она похожа на ту, когда человек ставит последний грош на карту, а
другой рукой щупает пистолет в кармане. Дай руку, тронь сердце, пульс и скажи, как называется эта игра? Хочешь прекратить пытку: скажи всю правду — и страсти
нет, я покоен, буду сам смеяться с тобой и уезжаю завтра же. Я шел, чтоб сказать тебе это…
— Вы не только эгоист, но вы и деспот, брат: я лишь открыла рот, сказала, что люблю — чтоб испытать вас, а вы — посмотрите, что с вами сделалось: грозно сдвинули брови и приступили к допросу. Вы, развитой ум, homme blase, grand coeur, [человек многоопытный, великодушный (фр.).] рыцарь свободы — стыдитесь!
Нет, я вижу, вы не годитесь и в
друзья! Ну, если я люблю, — решительно прибавила она, понижая голос и закрывая окно, — тогда что?
«
Нет, — думал он, — в
другой раз, когда Леонтий будет дома, я где-нибудь в углу, в саду, дам ей урок, назову ей по имени и ее поведение, а теперь…»
Он так же боязливо караулил взгляд Веры, стал бояться ее голоса, заслышав ее шаги, начинал оправляться, переменял две-три позы и в разговоре взвешивал слова, соображая, понравится ли ей то,
другое или
нет.
— С
другой бы, может быть, так и надо сделать, а не с ней, — продолжала Татьяна Марковна. — Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или
нет? А ты сам вздумал…
— Я была где-то на берегу, — продолжала Вера, — у моря, передо мной какой-то мост, в море. Я побежала по мосту — добежала до половины; смотрю,
другой половины
нет, ее унесла буря…
— Да ведь все дело в ознобе и жаре; худо, когда ни того, ни
другого нет.
— Если у вас
нет доверия ко мне, вас одолевают сомнения, оставим
друг друга, — сказал он, — так наши свидания продолжаться не могут…
— Ах, Вера! — сказал он с досадой, — вы все еще, как цыпленок, прячетесь под юбки вашей наседки-бабушки: у вас ее понятия о нравственности. Страсть одеваете в какой-то фантастический наряд, как Райский… Чем бы прямо от опыта допроситься истины… и тогда поверили бы… — говорил он, глядя в сторону. — Оставим все прочие вопросы — я не трогаю их. Дело у нас прямое и простое, мы любим
друг друга… Так или
нет?
Может быть, Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость и неопытность и держит ее под
другим злым игом, а не под игом любви, что этой последней и
нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед
другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь и на ней искать спасения…»
— Как можно! — с испугом сказал Леонтий, выхватывая письмо и пряча его опять в ящик. — Ведь это единственные ее строки ко мне,
других у меня
нет… Это одно только и осталось у меня на память от нее… — добавил он, глотая слезы.
— Страсти без бурь
нет, или это не страсть! — сказала она. — А кроме честности или нечестности,
другого разлада,
других пропастей разве не бывает? — спросила она после некоторого молчания. — Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня… Научите же теперь, что мне делать?
— А?
нет, я слышу… — очнувшись, сказала она, — где я брала книги? Тут… в городе, то у того, то у
другого…
— Твоя судьба — вон там: я видел, где ты вчера искала ее, Вера. Ты веришь в провидение,
другой судьбы
нет…
—
Нет, не камнем! — горячо возразила она. — Любовь налагает долг, буду твердить я, как жизнь налагает и
другие долги: без них жизни
нет. Вы стали бы сидеть с дряхлой, слепой матерью, водить ее, кормить — за что? Ведь это невесело — но честный человек считает это долгом, и даже любит его!
— Мы не договорились до главного — и, когда договоримся, тогда я не отскочу от вашей ласки и не убегу из этих мест… Я бы не бежал от этой Веры, от вас. Но вы навязываете мне
другую… Если у меня ее
нет: что мне делать — решайте, говорите, Вера!
— Мы высказались… отдаю решение в ваши руки! — проговорил глухо Марк, отойдя на
другую сторону беседки и следя оттуда пристально за нею. — Я вас не обману даже теперь, в эту решительную минуту, когда у меня голова идет кругом…
Нет, не могу — слышите, Вера, бессрочной любви не обещаю, потому что не верю ей и не требую ее и от вас, венчаться с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете!.. И если вы после всего этого, что говорю вам, — кинетесь ко мне… значит, вы любите меня и хотите быть моей…
Но их убивало сознание, что это последнее свидание, последний раз, что через пять минут они будут чужие
друг другу навсегда. Им хотелось задержать эти пять минут, уложить в них все свое прошлое — и — если б можно было — заручиться какой-нибудь надеждой на будущее! Но они чувствовали, что будущего
нет, что впереди ждала неизбежная, как смерть, одна разлука!
—
Нет, ты строг к себе.
Другой счел бы себя вправе, после всех этих глупых шуток над тобой… Ты их знаешь, эти записки… Пусть с доброй целью — отрезвить тебя, пошутить — в ответ на твои шутки. — Все же — злость, смех! А ты и не шутил… Стало быть, мы, без нужды, были только злы и ничего не поняли… Глупо! глупо! Тебе было больнее, нежели мне вчера…
— Как первую женщину в целом мире! Если б я смел мечтать, что вы хоть отчасти разделяете это чувство…
нет, это много, я не стою… если одобряете его, как я надеялся… если не любите
другого, то… будьте моей лесной царицей, моей женой, — и на земле не будет никого счастливее меня!.. Вот что хотел я сказать — и долго не смел! Хотел отложить это до ваших именин, но не выдержал и приехал, чтобы сегодня в семейный праздник, в день рождения вашей сестры…
Но как вы удостоиваете меня особой дружбы, то объяснили бы ласково, с добротой, чтоб позолотить это
нет, что вы любите
другого, — вот и все.
Она правду сказала: бабушки
нет больше. Это не бабушка, не Татьяна Марковна, любящая и нежная мать семейства, не помещица Малиновки, где все жило и благоденствовало ею и где жила и благоденствовала сама она, мудро и счастливо управляя маленьким царством. Это была
другая женщина.
— Ты знаешь,
нет ничего тайного, что не вышло бы наружу! — заговорила Татьяна Марковна, оправившись. — Сорок пять лет два человека только знали: он да Василиса, и я думала, что мы умрем все с тайной. А вот — она вышла наружу! Боже мой! — говорила как будто в помешательстве Татьяна Марковна, вставая, складывая руки и протягивая их к образу Спасителя, — если б я знала, что этот гром ударит когда-нибудь в
другую… в мое дитя, — я бы тогда же на площади, перед собором, в толпе народа, исповедала свой грех!
— Есть, батюшка, да сил
нет, мякоти одолели, до церкви дойду — одышка мучает. Мне седьмой десяток!
Другое дело, кабы барыня маялась в постели месяца три, да причастили ее и особоровали бы маслом, а Бог, по моей грешной молитве, поднял бы ее на ноги, так я бы хоть ползком поползла. А то она и недели не хворала!
«Не могу, сил
нет, задыхаюсь!» — Она налила себе на руки одеколон, освежила лоб, виски — поглядела опять, сначала в одно письмо, потом в
другое, бросила их на стол, твердя: «Не могу, не знаю, с чего начать, что писать? Я не помню, как я писала ему, что говорила прежде, каким тоном… Все забыла!»