Неточные совпадения
Он родился, учился, вырос и дожил до старости в Петербурге, не выезжая далее Лахты и Ораниенбаума с одной, Токсова и Средней Рогатки с другой стороны. От
этого в нем отражались,
как солнце в капле, весь петербургский мир, вся петербургская практичность, нравы, тон, природа, служба —
эта вторая петербургская природа, и более ничего.
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме тех,
какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из
этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
—
Как куда? А женщины? А
эта беготня, petits soupers, [интимные ужины (фр.).] весь
этот train? [образ жизни (фр.).] Зимой в пять тысяч сервиз подарил на вечер Armance, а она его-то и забыла пригласить к ужину…
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так,
как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически
этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался за пределы
этого поклонения — вот и все. Да что толковать с тобой!
— От… от скуки — видишь, и я для удовольствия — и тоже без расчетов. А
как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович
этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а другие не знают
этой потребности, и…
Райский остановился, остановил Аянова, ядовито улыбнулся и спросил: «
Какое дело, скажи пожалуйста:
это любопытно!»
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного,
как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что
это за человек.
Кроме томительного ожидания третьей звезды, у него было еще постоянное дело, постоянное стремление, забота, куда уходили его напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с тех пор
как он промотался, —
это извлекать из обеих своих старших сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства на шалости.
Они знали, на
какое употребление уходят у него деньги, но на
это они смотрели снисходительно, помня нестрогие нравы повес своего времени и находя
это в мужчине естественным. Только они,
как нравственные женщины, затыкали уши, когда он захочет похвастаться перед ними своими шалостями или когда кто другой вздумает довести до их сведения о каком-нибудь его сумасбродстве.
— Да, в своем роде. Повторяю тебе, Дон-Жуаны,
как Дон-Кихоты, разнообразны до бесконечности. У
этого погасло артистическое, тонкое чувство поклонения красоте. Он поклоняется грубо, чувственно…
— В вашем вопросе есть и ответ: «жило», — сказали вы, и — отжило, прибавлю я. А
эти, — он указал на улицу, — живут!
Как живут — рассказать
этого нельзя, кузина.
Это значит рассказать вам жизнь вообще, и современную в особенности. Я вот сколько времени рассказываю вам всячески: в спорах, в примерах, читаю… а все не расскажу.
— Нет, она смотрит что-то невесело, глаза далеко ушли во впадины:
это такая же жертва хорошего тона, рода и приличий…
как и вы, бедная, несчастная кузина…
— О
каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? — спросила она. — Ничего
этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок? Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за
это, и все напрасно…
— Послушайте, monsieur Чацкий, — остановила она, — скажите мне по крайней мере отчего я гибну? Оттого что не понимаю новой жизни, не… не поддаюсь…
как вы
это называете… развитию?
Это ваше любимое слово. Но вы достигли
этого развития, да? а я всякий день слышу, что вы скучаете… вы иногда наводите на всех скуку…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто
этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь,
как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
— Я пойду прямо к делу: скажите мне, откуда вы берете
это спокойствие,
как удается вам сохранить тишину, достоинство,
эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни?
Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для
этого?
— Опять «жизни»: вы только и твердите
это слово,
как будто я мертвая! Я предвижу, что будет дальше, — сказала она, засмеявшись, так что показались прекрасные зубы. — Сейчас дойдем до правил и потом… до любви.
— Нет, не отжил еще Олимп! — сказал он. — Вы, кузина, просто олимпийская богиня — вот и конец объяснению, — прибавил
как будто с отчаянием, что не удается ему всколебать
это море. — Пойдемте в гостиную!
И жить под
этой мыслью,
как под тучей, десять, двадцать лет…
— Вы оттого и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, — если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту
эти краски. А глаза ваши говорят, что вы
как будто вчера родились…
— Если
этого не было,
как же вы любили, кузина? — заключил он вопросом.
— Чем и
как живет
эта женщина! Если не гложет ее мука, если не волнуют надежды, не терзают заботы, — если она в самом деле «выше мира и страстей», отчего она не скучает, не томится жизнью…
как скучаю и томлюсь я? Любопытно узнать!
— Кому ты
это говоришь! — перебил Райский. —
Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу,
как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
— Ты не смейся и не шути: в роман все уходит —
это не то, что драма или комедия —
это как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
— Да,
это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах,
как все женщины, когда они,
как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются в воде, то есть в своей сфере…
— Да, но глубокий, истинный художник,
каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня есть отрывки, а теперь примусь серьезно.
Это новый для меня род творчества; не удастся ли там?
Вот пусть
эта звезда,
как ее… ты не знаешь? и я не знаю, ну да все равно, — пусть она будет свидетельницей, что я наконец слажу с чем-нибудь: или с живописью, или с романом.
А оставил он ее давно,
как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было
этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге
этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину,
как будто был там, все видел сам.
В
это время,
как будто нарочно пришлось, священник толковал историю Иова, всеми оставленного на куче навоза, страждущего…
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так что узнать нельзя было: он ли
это? ничего не рассказывал товарищам,
как они ни приставали к нему.
И все
это, непохожее на текущую жизнь около него, захватывало его в свою чудесную сферу, от которой он отрезвлялся,
как от хмеля.
Дядя давал ему истории четырех Генрихов, Людовиков до XVIII и Карлов до XII включительно, но все
это уже было для него,
как пресная вода после рома. На минуту только разбудили его Иоанны III и IV да Петр.
Он
как будто смотрел на все
это со стороны и наслаждался, видя и себя, и другого, и всю картину перед собой.
Он пугался
этих приговоров, плакал втихомолку и думал иногда с отчаянием, отчего он лентяй и лежебока? «Что я такое? что из меня будет?» — думал он и слышал суровое: «Учись, вон
как учатся Саврасов, Ковригин, Малюев, Чудин, — первые ученики!»
У Райского брызнули слезы и от
этой обиды, и от доброты Сидорыча. Он взглянул,
как храпят первые ученики, и не выучил урока — от гордости.
«Притворяется!» — думают ученики. «
Какие способности у
этого лентяя!» — подумает учитель.
Он и знание — не знал, а
как будто видел его у себя в воображении,
как в зеркале, готовым, чувствовал его и
этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
А что он читал там,
какие книги, в
это не входили, и бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки в старом доме, куда он запирался, читая попеременно то Спинозу, то роман Коттен, то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или Парни, даже Боккачио.
Фигура женщины яснее и яснее оживала в памяти,
как будто она вставала в
эти минуты из могилы и являлась точно живая.
Он помнит,
как, после музыки, она всю дрожь наслаждения сосредоточивала в горячем поцелуе ему. Помнит,
как она толковала ему картины: кто
этот старик с лирой, которого, немея, слушает гордый царь, боясь пошевелиться, — кто
эта женщина, которую кладут на плаху.
Стало быть, и она видела в
этой зелени, в течении реки, в синем небе то же, что Васюков видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я вижу их!..»
Только совестясь опекуна, не бросал Райский
этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель, а
каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы,
какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу,
какую слышал у кого-нибудь и поразился ею,
как прежде поразился штрихами и точками учителя.
Какой эдем распахнулся ему в
этом уголке, откуда его увезли в детстве и где потом он гостил мальчиком иногда, в летние каникулы.
Какие виды кругом — каждое окно в доме было рамой своей особенной картины!
С одной стороны Волга с крутыми берегами и Заволжьем; с другой — широкие поля, обработанные и пустые, овраги, и все
это замыкалось далью синевших гор. С третьей стороны видны села, деревни и часть города. Воздух свежий, прохладный, от которого,
как от летнего купанья, пробегает по телу дрожь бодрости.
С другой стороны дома, обращенной к дворам, ей было видно все, что делается на большом дворе, в людской, в кухне, на сеновале, в конюшне, в погребах. Все
это было у ней перед глазами
как на ладони.
Бабушка, по воспитанию, была старого века и разваливаться не любила, а держала себя прямо, с свободной простотой, но и с сдержанным приличием в манерах, и ног под себя,
как делают нынешние барыни, не поджимала. «
Это стыдно женщине», — говорила она.
Этого было довольно и больным и лекарке, а помещику и подавно. Так
как Меланхолиха практиковала только над крепостными людьми и мещанами, то врачебное управление не обращало на нее внимания.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит,
как будто ему было бог знает
как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего
этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
— Вот внук мой, Борис Павлыч! — сказала она старосте. — Что, убирают ли сено, пока горячо на дворе? Пожалуй, дожди после жары пойдут. Вот барин, настоящий барин приехал, внук мой! — говорила она мужикам. — Ты видал ли его, Гараська? Смотри же,
какой он! А
это твой, что ли, теленок во ржи, Илюшка? — спрашивала при
этом, потом мимоходом заглянула на пруд.