Неточные совпадения
Но за исключением
этих немногих и незначительных недостатков, г. Полутыкин был,
как уже сказано, отличный человек.
На заре Федя разбудил меня.
Этот веселый, бойкий парень очень мне нравился; да и, сколько я мог заметить, у старого Хоря он тоже был любимцем. Они оба весьма любезно друг над другом подтрунивали. Старик вышел ко мне навстречу. Оттого ли, что я провел ночь под его кровом, по другой ли
какой причине, только Хорь гораздо ласковее вчерашнего обошелся со мной.
Он перебирал все по порядку: «Что, у них
это там есть так же,
как у нас, аль иначе?..
Как он попадал из
этого ружья — и хитрому человеку не придумать, но попадал.
Последний дворовый человек чувствовал свое превосходство над
этим бродягой и, может быть, потому именно и обращался с ним дружелюбно; а мужики сначала с удовольствием загоняли и ловили его,
как зайца в поле, но потом отпускали с Богом и, раз узнавши чудака, уже не трогали его, даже давали ему хлеба и вступали с ним в разговоры…
В
этих хоромах жили богатые помещики, и все у них шло своим порядком,
как вдруг, в одно прекрасное утро, вся
эта благодать сгорела дотла.
Ходили темные слухи, что состоял он когда-то у кого-то в камердинерах; но кто он, откуда он, чей сын,
как попал в число шумихинских подданных,
каким образом добыл мухояровый, с незапамятных времен носимый им кафтан, где живет, чем живет, — об
этом решительно никто не имел ни малейшего понятия, да и, правду сказать, никого не занимали
эти вопросы.
Даже, бывало, в праздничные дни, дни всеобщего жалованья и угощения хлебом-солью, гречишными пирогами и зеленым вином, по старинному русскому обычаю, — даже и в
эти дни Степушка не являлся к выставленным столам и бочкам, не кланялся, не подходил к барской руке, не выпивал духом стакана под господским взглядом и за господское здоровье, стакана, наполненного жирною рукою приказчика; разве
какая добрая душа, проходя мимо, уделит бедняге недоеденный кусок пирога.
После пожара
этот заброшенный человек приютился, или,
как говорят орловцы, «притулился», у садовника Митрофана.
— Так-с… А что
это у вас песик аглицкий али фурлянский
какой?
Хотя она сама, может быть, в
этом отношении ошибалась, да ведь положение ее было
какое, вы сами рассудите….
Честью вам клянусь, не понимаю теперь, не понимаю решительно,
как я
эту пытку выдержал.
Ее,
как следует, одели, положили на стол — вот в
этой комнате.
— Нет, старого времени мне особенно хвалить не из чего. Вот хоть бы, примером сказать, вы помещик теперь, такой же помещик,
как ваш покойный дедушка, а уж власти вам такой не будет! да и вы сами не такой человек. Нас и теперь другие господа притесняют; но без
этого обойтись, видно, нельзя. Перемелется — авось мука будет. Нет, уж я теперь не увижу, чего в молодости насмотрелся.
Подите-ка, спросите у своих мужиков:
как, мол,
эта земля прозывается?
Пьяный был человек и любил угощать, и
как подопьет да скажет по-французски: «се бон» [C’est bon —
это хорошо (фр.).], да облизнется — хоть святых вон неси!
—
Как же
это вы про Миловидку слыхали, а про Бауша нет?..
—
Как же
это, Лука Петрович? Я думал, что вы придерживаетесь старины?
— Нет, уж вот от
этого увольте, — поспешно проговорил он, — право… и сказал бы вам… да что! (Овсяников рукой махнул.) Станемте лучше чай кушать… Мужики,
как есть мужики; а впрочем, правду сказать,
как же и быть-то нам?
—
Как же
это ты рыболов, а лодка у тебя в такой неисправности?
— Тьфу ты, пропасть! — пробормотал он, плюнув в воду, —
какая оказия! А все ты, старый черт! — прибавил он с сердцем, обращаясь к Сучку. — Что
это у тебя за лодка?
Ермолай не возвращался более часу.
Этот час нам показался вечностью. Сперва мы перекликивались с ним очень усердно; потом он стал реже отвечать на наши возгласы, наконец умолк совершенно. В селе зазвонили к вечерне. Меж собой мы не разговаривали, даже старались не глядеть друг на друга. Утки носились над нашими головами; иные собирались сесть подле нас, но вдруг поднимались кверху,
как говорится, «колом», и с криком улетали. Мы начинали костенеть. Сучок хлопал глазами, словно спать располагался.
К вечеру
эти облака исчезают; последние из них, черноватые и неопределенные,
как дым, ложатся розовыми клубами напротив заходящего солнца; на месте, где оно закатилось так же спокойно,
как спокойно взошло на небо, алое сиянье стоит недолгое время над потемневшей землей, и, тихо мигая,
как бережно несомая свечка, затеплится на нем вечерняя звезда.
Я добрался наконец до угла леса, но там не было никакой дороги: какие-то некошеные, низкие кусты широко расстилались передо мною, а за ними далёко-далёко виднелось пустынное поле. Я опять остановился. «Что за притча?.. Да где же я?» Я стал припоминать,
как и куда ходил в течение дня… «Э! да
это Парахинские кусты! — воскликнул я наконец, — точно! вон
это, должно быть, Синдеевская роща… Да
как же
это я сюда зашел? Так далеко?.. Странно! Теперь опять нужно вправо взять».
— Эка! — проговорил Федя после недолгого молчанья, — да
как же
это может этакая лесная нечисть хрестиянскую душу спортить, он же ее не послушался?
— Да, понравился! — подхватил Ильюша. —
Как же! Защекотать она его хотела, вот что она хотела.
Это ихнее дело,
этих русалок-то.
Не успел рассказчик произнести
это последнее слово,
как вдруг обе собаки разом поднялись, с судорожным лаем ринулись прочь от огня и исчезли во мраке.
— А
какие ты нам, Ильюшка, страхи рассказывал, — заговорил Федя, которому,
как сыну богатого крестьянина, приходилось быть запевалой (сам же он говорил мало,
как бы боясь уронить свое достоинство). — Да и собак тут нелегкая дернула залаять… А точно, я слышал,
это место у вас нечистое.
— Варнавицы?.. Еще бы! еще
какое нечистое! Там не раз, говорят, старого барина видали — покойного барина. Ходит, говорят, в кафтане долгополом и все
это этак охает, чего-то на земле ищет. Его раз дедушка Трофимыч повстречал: «Что, мол, батюшка, Иван Иваныч, изволишь искать на земле?»
— Примеч. авт.]; знаешь, оно еще все камышом заросло; вот пошел я мимо
этого бучила, братцы мои, и вдруг из того-то бучила
как застонет кто-то, да так жалостливо, жалостливо: у-у… у-у… у-у!
(Я сам не раз встречал
эту Акулину. Покрытая лохмотьями, страшно худая, с черным,
как уголь, лицом, помутившимся взором и вечно оскаленными зубами, топчется она по целым часам на одном месте, где-нибудь на дороге, крепко прижав костлявые руки к груди и медленно переваливаясь с ноги на ногу, словно дикий зверь в клетке. Она ничего не понимает, что бы ей ни говорили, и только изредка судорожно хохочет.)
Эта безлунная ночь, казалось, была все так же великолепна,
как и прежде…
Я возвращался с охоты в тряской тележке и, подавленный душным зноем летнего облачного дня (известно, что в такие дни жара бывает иногда еще несноснее, чем в ясные, особенно когда нет ветра), дремал и покачивался, с угрюмым терпением предавая всего себя на съедение мелкой белой пыли, беспрестанно поднимавшейся с выбитой дороги из-под рассохшихся и дребезжавших колес, —
как вдруг внимание мое было возбуждено необыкновенным беспокойством и тревожными телодвижениями моего кучера, до
этого мгновения еще крепче дремавшего, чем я.
Старик неохотно встал и вышел за мной на улицу. Кучер мой находился в раздраженном состоянии духа: он собрался было попоить лошадей, но воды в колодце оказалось чрезвычайно мало, и вкус ее был нехороший, а
это,
как говорят кучера, первое дело… Однако при виде старика он осклабился, закивал головой и воскликнул...
Я нашел в
этой конторе двух молодых купеческих приказчиков, с белыми,
как снег, зубами, сладкими глазами, сладкой и бойкой речью и сладко-плутоватой улыбочкой, сторговал у них ось и отправился на ссечки.
Их узорчатые края, пушистые и легкие,
как хлопчатая бумага, медленно, но видимо изменялись с каждым мгновением: они таяли,
эти облака, и от них не падало тени.
Вы глядите: та глубокая, чистая лазурь возбуждает на устах ваших улыбку, невинную,
как она сама,
как облака по небу, и
как будто вместе с ними медлительной вереницей проходят по душе счастливые воспоминания, и все вам кажется, что взор ваш уходит дальше и дальше, и тянет вас самих за собой в ту спокойную, сияющую бездну, и невозможно оторваться от
этой вышины, от
этой глубины…
—
Как для чего?.. Коростель —
это дичь: его есть можно.
— Поздно узнал, — отвечал старик. — Да что! кому
как на роду написано. Не жилец был плотник Мартын, не жилец на земле: уж
это так. Нет, уж
какому человеку не жить на земле, того и солнышко не греет,
как другого, и хлебушек тому не впрок, — словно что его отзывает… Да; упокой Господь его душу!
— Лучше… лучше. Там места привольные, речные, гнездо наше; а здесь теснота, сухмень… Здесь мы осиротели. Там у нас, на Красивой-то на Мечи, взойдешь ты на холм, взойдешь — и, Господи Боже мой, что
это? а?.. И река-то, и луга, и лес; а там церковь, а там опять пошли луга. Далече видно, далече. Вот
как далеко видно… Смотришь, смотришь, ах ты, право! Ну, здесь точно земля лучше: суглинок, хороший суглинок, говорят крестьяне; да с меня хлебушка-то всюду вдоволь народится.
Эти последние слова Касьян произнес скороговоркой, почти невнятно; потом он еще что-то сказал, чего я даже расслышать не мог, а лицо его такое странное приняло выражение, что мне невольно вспомнилось название «юродивца», данное ему Ерофеем. Он потупился, откашлянулся и
как будто пришел в себя.
Это была девушка не восьми лет,
как мне показалось сначала по небольшому ее росту, но тринадцати или четырнадцати.
«С ними надобно обращаться,
как с детьми, — говорит он в таком случае, — невежество, mon cher; il faut prendre cela en considération» [Дорогой мой; надо принять
это во внимание (фр.).].
— Ведь вы, может быть, не знаете, — продолжал он, покачиваясь на обеих ногах, — у меня там мужики на оброке. Конституция — что будешь делать? Однако оброк мне платят исправно. Я бы их, признаться, давно на барщину ссадил, да земли мало! я и так удивляюсь,
как они концы с концами сводят. Впрочем, c’est leur affaire [
Это их дело (фр.).]. Бурмистр у меня там молодец, une forte tête [Умная голова (фр.).], государственный человек! Вы увидите…
Как, право,
это хорошо пришлось!
Аркадий Павлыч любил,
как он выражался, при случае побаловать себя и забрал с собою такую бездну белья, припасов, платья, духов, подушек и разных несессеров, что иному бережливому и владеющему собою немцу хватило бы всей
этой благодати на год.
— Да, батюшка, Аркадий Павлыч, — продолжал неугомонный бурмистр, —
как же вы
это? Сокрушаете вы меня совсем, батюшка; известить меня не изволили о вашем приезде-то. Где же вы ночку-то проведете? Ведь тут нечистота, сор…
Веялка точно действовала хорошо, но если бы Софрон знал,
какая неприятность ожидала и его и барина на
этой последней прогулке, он, вероятно, остался бы с нами дома.
—
Как же
это вы, Мардарий Аполлоныч? Ведь
это грешно. Избенки отведены мужикам скверные, тесные; деревца кругом не увидишь; сажалки даже нету; колодезь один, да и тот никуда не годится. Неужели вы другого места найти не могли?.. И, говорят, вы у них даже старые конопляники отняли?
И что же!
эти,
как видите, вовсе незатейливые словечки его кормят, поят и одевают.
— Никого… посмотри-ка,
как я вот
этого желтого…