Неточные совпадения
На всякую другую жизнь у него не было никакого взгляда, никаких понятий, кроме
тех,
какие дают свои и иностранные газеты. Петербургские страсти, петербургский взгляд, петербургский годовой обиход пороков и добродетелей, мыслей, дел, политики и даже, пожалуй, поэзии — вот где вращалась жизнь его, и он не порывался из этого круга, находя в нем полное до роскоши удовлетворение своей натуре.
—
Какое же ты жалкое лекарство выбрал от скуки — переливать из пустого в порожнее с женщиной: каждый день одно и
то же!
— Погоди, погоди: никогда ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный… Что фантазия создает,
то анализ разрушает,
как карточный домик. Или сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит от меня…
— И я тебя спрошу: чего ты хочешь от ее теток?
Какие карты к тебе придут? Выиграешь ты или проиграешь? Разве ты ходишь с
тем туда, чтоб выиграть все шестьдесят тысяч дохода? Ходишь поиграть — и выиграть что-нибудь…
Старик шутил, рассказывал сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали,
как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались
тем, что сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного,
как огня. Но
тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что это за человек.
Было у него другое ожидание — поехать за границу,
то есть в Париж, уже не с оружием в руках, а с золотом, и там пожить,
как живали в старину.
Кроме томительного ожидания третьей звезды, у него было еще постоянное дело, постоянное стремление, забота, куда уходили его напряженное внимание, соображения, вся его тактика, с
тех пор
как он промотался, — это извлекать из обеих своих старших сестер, пожилых девушек, теток Софьи, денежные средства на шалости.
Он так обворожил старух, являясь
то робким, покорным мудрой старости,
то живым, веселым собеседником, что они скоро перешли на ты и стали звать его mon neveu, [племянником (фр.).] а он стал звать Софью Николаевну кузиной и приобрел степень короткости и некоторые права в доме,
каких постороннему не приобрести во сто лет.
В семействе тетки и близкие старики и старухи часто при ней гадали ей, в
том или другом искателе, мужа:
то посланник являлся чаще других в дом,
то недавно отличившийся генерал, а однажды серьезно поговаривали об одном старике, иностранце, потомке королевского, угасшего рода. Она молчит и смотрит беззаботно,
как будто дело идет не о ней.
— Если все свести на нужное и серьезное, — продолжал Райский, — куда
как жизнь будет бедна, скучна! Только что человек выдумал, прибавил к ней —
то и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только и есть отрады…
— По крайней мере, можете ли вы, cousin, однажды навсегда сделать resume: [вывод (фр.).]
какие это их правила, — она указала на улицу, — в чем они состоят, и отчего
то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на другое, которым живут…
— О
каком обмане, силе, лукавстве говорите вы? — спросила она. — Ничего этого нет. Никто мне ни в чем не мешает… Чем же виноват предок?
Тем, что вы не можете рассказать своих правил? Вы много раз принимались за это, и все напрасно…
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между
тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь,
как река, текущая в пустыне… А
то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
Я давно вышел из опеки, а управляет все
тот же опекун — и я не знаю
как.
Она покраснела и
как ни крепилась, но засмеялась, и он тоже, довольный
тем, что она сама помогла ему так определительно высказаться о конечной цели любви.
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все
то же в лице,
как вчера,
как третьего дня,
как полгода назад.
—
Как же назвать
то, что ты делаешь, — и зачем?
— Кому ты это говоришь! — перебил Райский. —
Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу,
как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на
той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
— Ты не смейся и не шути: в роман все уходит — это не
то, что драма или комедия — это
как океан: берегов нет, или не видать; не тесно, все уместится там. И знаешь, кто навел меня на мысль о романе: наша общая знакомая, помнишь Анну Петровну?
— Да, это очень смешно. Она милая женщина и хитрая, и себе на уме в своих делах,
как все женщины, когда они,
как рыбы, не лезут из воды на берег, а остаются в воде,
то есть в своей сфере…
— Я стал очеловечиваться с
тех пор,
как начал получать по две тысячи, и теперь вот понимаю, что вопросы о гуманности неразрывны с экономическими…
Райский лет десять живет в Петербурге,
то есть у него там есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а сам редко полгода выживал в Петербурге с
тех пор,
как оставил службу.
А оставил он ее давно,
как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было этих людей,
то не нужно было бы и
той службы, которую они несут.
У него в голове было свое царство цифр в образах: они по-своему строились у него там,
как солдаты. Он придумал им какие-то свои знаки или физиономии, по которым они становились в ряды, слагались, множились и делились; все фигуры их рисовались
то знакомыми людьми,
то походили на разных животных.
Между
тем писать выучился Райский быстро, читал со страстью историю, эпопею, роман, басню, выпрашивал, где мог, книги, но с фактами, а умозрений не любил,
как вообще всего, что увлекало его из мира фантазии в мир действительный.
Между
тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину,
как будто был там, все видел сам.
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для
того только, чтоб видели, что он умеет умирать. Он не спал ночей, читая об Армиде,
как она увлекла рыцарей и самого Ринальда.
«
Какая она?» — думалось ему — и
то казалась она ему теткой Варварой Николаевной, которая ходила, покачивая головой,
как игрушечные коты, и прищуривала глаза,
то в виде жены директора, у которой были такие белые руки и острый, пронзительный взгляд,
то тринадцатилетней, припрыгивающей, хорошенькой девочкой в кружевных панталончиках, дочерью полицмейстера.
А что он читал там,
какие книги, в это не входили, и бабушка отдала ему ключи от отцовской библиотеки в старом доме, куда он запирался, читая попеременно
то Спинозу,
то роман Коттен,
то св. Августина, а завтра вытащит Вольтера или Парни, даже Боккачио.
Стало быть, и она видела в этой зелени, в течении реки, в синем небе
то же, что Васюков видит, когда играет на скрипке… Какие-то горы, моря, облака… «И я вижу их!..»
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И
то он все капризничал:
то играл не
тем пальцем, которым требовал учитель, а
каким казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы,
какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить
ту же экспрессию или силу,
какую слышал у кого-нибудь и поразился ею,
как прежде поразился штрихами и точками учителя.
Тот пожал плечами и махнул рукой, потому что имение небольшое, да и в руках такой хозяйки,
как бабушка, лучше сбережется.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а
как будто советовала сделать
то или другое.
Этого было довольно и больным и лекарке, а помещику и подавно. Так
как Меланхолиха практиковала только над крепостными людьми и мещанами,
то врачебное управление не обращало на нее внимания.
И сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит,
как будто ему было бог знает
как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за
то только, что он смирен, пьет умеренно,
то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Хотя он получил довольно слабое образование в каком-то корпусе, но любил читать, а особенно по части политики и естественных наук. Слова его, манеры, поступь были проникнуты какою-то мягкою стыдливостью, и вместе с
тем под этой мягкостью скрывалась уверенность в своем достоинстве и никогда не высказывалась, а как-то видимо присутствовала в нем,
как будто готовая обнаружиться, когда дойдет до этого необходимость.
Если в доме есть девицы,
то принесет фунт конфект, букет цветов и старается подладить тон разговора под их лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени, не позволяя себе нескромной мысли, не только намека в речи, не являясь перед ними иначе,
как во фраке.
К бабушке он питал какую-то почтительную, почти благоговейную дружбу, но пропитанную такой теплотой, что по
тому только,
как он входил к ней, садился, смотрел на нее, можно было заключить, что он любил ее без памяти. Никогда, ни в отношении к ней, ни при ней, он не обнаружил, по своему обыкновению, признака короткости, хотя был ежедневным ее гостем.
В городе прежде был, а потом замолк, за давностию, слух о
том,
как Тит Никоныч, в молодости, приехал в город, влюбился в Татьяну Марковну, и Татьяна Марковна в него. Но родители не согласились на брак, а назначили ей в женихи кого-то другого.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о
том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал,
как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли это или нет.
Вся Малиновка, слобода и дом Райских, и город были поражены ужасом. В народе,
как всегда в таких случаях, возникли слухи, что самоубийца, весь в белом, блуждает по лесу, взбирается иногда на обрыв, смотрит на жилые места и исчезает. От суеверного страха
ту часть сада, которая шла с обрыва по горе и отделялась плетнем от ельника и кустов шиповника, забросили.
Он закроет глаза и хочет поймать, о чем он думает, но не поймает; мысли являются и утекают,
как волжские струи: только в нем точно поет ему какой-то голос, и в голове,
как в каком-то зеркале, стоит
та же картина, что перед глазами.
—
Та тоже все, бывало, тоскует, ничего не надо, все о чем-то вздыхает,
как будто ждет чего-нибудь, да вдруг заиграет и развеселится, или от книжки не оттащишь.
— Ты ему о деле, а он шалит: пустота
какая — мальчик! — говорила однажды бабушка. — Прыгай да рисуй, а ужо спасибо скажешь,
как под старость будет уголок. Еще
то имение-то, бог знает что будет,
как опекун управится с ним! а это уж старое, прижилось в нем…
Райский нашел тысячи две
томов и углубился в чтение заглавий. Тут были все энциклопедисты и Расин с Корнелем, Монтескье, Макиавелли, Вольтер, древние классики во французском переводе и «Неистовый Орланд», и Сумароков с Державиным, и Вальтер Скотт, и знакомый «Освобожденный Иерусалим», и «Илиада» по-французски, и Оссиан в переводе Карамзина, Мармонтель и Шатобриан, и бесчисленные мемуары. Многие еще не разрезаны:
как видно, владетели,
то есть отец и дед Бориса, не успели прочесть их.
То писал он стихи и читал громко, упиваясь музыкой их,
то рисовал опять берег и плавал в трепете, в неге: чего-то ждал впереди — не знал чего, но вздрагивал страстно,
как будто предчувствуя какие-то исполинские, роскошные наслаждения, видя
тот мир, где все слышатся звуки, где все носятся картины, где плещет, играет, бьется другая, заманчивая жизнь,
как в
тех книгах, а не
та, которая окружает его…
Вглядевшись пытливо в каждого профессора, в каждого товарища,
как в школе, Райский, от скуки, для развлечения, стал прислушиваться к
тому, что говорят на лекции.
А когда зададут
тему на диссертацию, он терялся, впадал в уныние, не зная,
как приступить к рассуждению, например, «об источниках к изучению народности», или «о древних русских деньгах», или «о движении народов с севера на юг».
Он, вместо
того чтоб рассуждать, вглядывается в движение народов,
как будто оно перед глазами.