Неточные совпадения
— Погоди, погоди: никогда ни один идеал не доживал до срока свадьбы: бледнел, падал, и я уходил охлажденный… Что фантазия создает, то анализ разрушает,
как карточный домик. Или
сам идеал, не дождавшись охлаждения, уходит от меня…
Старик шутил, рассказывал
сам направо и налево анекдоты, говорил каламбуры, особенно любил с сверстниками жить воспоминаниями минувшей молодости и своего времени. Они с восторгом припоминали,
как граф Борис или Денис проигрывал кучи золота; терзались тем, что
сами тратили так мало, жили так мизерно; поучали внимательную молодежь великому искусству жить.
Сами они блистали некогда в свете, и по каким-то, кроме их, всеми забытым причинам остались девами. Они уединились в родовом доме и там, в семействе женатого брата, доживали старость, окружив строгим вниманием, попечениями и заботами единственную дочь Пахотина, Софью. Замужество последней расстроило было их жизнь, но она овдовела, лишилась матери и снова,
как в монастырь, поступила под авторитет и опеку теток.
А на
какие affections [привязанности (фр.).] разбросал
сам свою жизнь, здоровье?
Она покраснела и
как ни крепилась, но засмеялась, и он тоже, довольный тем, что она
сама помогла ему так определительно высказаться о конечной цели любви.
— Чем и
как живет эта женщина! Если не гложет ее мука, если не волнуют надежды, не терзают заботы, — если она в
самом деле «выше мира и страстей», отчего она не скучает, не томится жизнью…
как скучаю и томлюсь я? Любопытно узнать!
Райский лет десять живет в Петербурге, то есть у него там есть приют, три порядочные комнаты, которые он нанимает у немки и постоянно оставляет квартиру за собой, а
сам редко полгода выживал в Петербурге с тех пор,
как оставил службу.
А оставил он ее давно,
как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть
сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет. И если б не было этих людей, то не нужно было бы и той службы, которую они несут.
Какие это периоды,
какие дни — ни другие, ни
сам он не знал.
Между тем вне класса начнет рассказывать о какой-нибудь стране или об океане, о городе — откуда что берется у него! Ни в книге этого нет, ни учитель не рассказывал, а он рисует картину,
как будто был там, все видел
сам.
Потом,
как его будут раздевать и у него похолодеет сначала у сердца, потом руки и ноги,
как он не сможет
сам лечь, а положит его тихонько сторож Сидорыч…
Он содрогался от желания посидеть на камнях пустыни, разрубить сарацина, томиться жаждой и умереть без нужды, для того только, чтоб видели, что он умеет умирать. Он не спал ночей, читая об Армиде,
как она увлекла рыцарей и
самого Ринальда.
Он и знание — не знал, а
как будто видел его у себя в воображении,
как в зеркале, готовым, чувствовал его и этим довольствовался; а узнавать ему было скучно, он отталкивал наскучивший предмет прочь, отыскивая вокруг нового, живого, поразительного, чтоб в нем
самом все играло, билось, трепетало и отзывалось жизнью на жизнь.
Какой она красавицей показалась Борису, и в
самом деле была красавица.
Она стригла седые волосы и ходила дома по двору и по саду с открытой головой, а в праздник и при гостях надевала чепец; но чепец держался чуть-чуть на маковке, не шел ей и
как будто готов был каждую минуту слететь с головы. Она и
сама, просидев пять минут с гостем, извинится и снимет.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она
сама знала все, что надо делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а
как будто советовала сделать то или другое.
И
сам Яков только служил за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит,
как будто ему было бог знает
как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего этого у него не было. Барыня назначила его дворецким за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Бабушка с княгиней пила кофе, Райский смотрел на комнаты, на портреты, на мебель и на весело глядевшую в комнаты из сада зелень; видел расчищенную дорожку, везде чистоту, чопорность, порядок: слушал,
как во всех комнатах попеременно пробили с полдюжины столовых, стенных, бронзовых и малахитовых часов; рассматривал портрет косого князя, в красной ленте,
самой княгини, с белой розой в волосах, с румянцем, живыми глазами, и сравнивал с оригиналом.
В
самом деле, муж и жена, к которым они приехали, были только старички, и больше ничего. Но
какие бодрые, тихие, задумчивые, хорошенькие старички!
В
самом деле, у него чуть не погасла вера в честь, честность, вообще в человека. Он, не желая, не стараясь, часто бегая прочь, изведал этот «чудесный мир» — силою своей впечатлительной натуры, вбиравшей в себя,
как губка, все задевавшие его явления.
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно…
как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал
сам, что делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на другой день я встретила его очень холодно…
—
Как же: отдать ее за учителя? — сказала она. — Вы не думаете
сами серьезно, чтоб это было возможно!
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В
самом деле,
какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое —
какая слава!.. Что же сталось с Ельниным?
Его встретила хозяйка квартиры, пожилая женщина, чиновница, молча, опустив глаза,
как будто с укоризной отвечала на поклон, а на вопрос его, сделанный шепотом, с дрожью: «Что она?» — ничего не сказала, а только пропустила его вперед, осторожно затворила за ним дверь и
сама ушла.
Теперь он возложил какие-то, еще неясные ему
самому, надежды на кузину Беловодову, наслаждаясь сближением с ней. Ему пока ничего не хотелось больше,
как видеть ее чаще, говорить, пробуждать в ней жизнь, если можно — страсть.
Он видел, что заронил в нее сомнения, что эти сомнения — гамлетовские. Он читал их у ней в сердце: «В
самом ли деле я живу так,
как нужно? Не жертвую ли я чем-нибудь живым, человеческим, этой мертвой гордости моего рода и круга, этим приличиям? Ведь надо сознаться, что мне иногда бывает скучно с тетками, с папа и с Catherine… Один только cousin Райский…»
Он тихо, почти машинально, опять коснулся глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку,
как учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке, потом сделал что-то, чего и
сам объяснить не мог, в другом глазу… И вдруг
сам замер от искры,
какая блеснула ему из них.
Глядя на эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на это,
как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый,
как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что это вольный,
как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его
самого за мученика, за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
Нет, — горячо и почти грубо напал он на Райского, — бросьте эти конфекты и подите в монахи,
как вы
сами удачно выразились, и отдайте искусству все, молитесь и поститесь, будьте мудры и, вместе, просты,
как змеи и голуби, и что бы ни делалось около вас, куда бы ни увлекала жизнь, в
какую яму ни падали, помните и исповедуйте одно учение, чувствуйте одно чувство, испытывайте одну страсть — к искусству!
— Видите, кузина, для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье,
какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете
сами, жаль вам или нет: это уж много от вас, это половина победы…
— Вы влюблены в этого итальянца, в графа Милари — да? — спросил он и погрузил в нее взгляд и чувствовал
сам, что бледнеет, что одним мигом
как будто взвалил тысячи пуд себе на плечи.
«Боже мой! зачем я все вижу и знаю, где другие слепы и счастливы? Зачем для меня довольно шороха, ветерка,
самого молчания, чтоб знать? Проклятое чутье! Вот теперь яд прососался в сердце, а из
каких благ?»
Другая бы
сама бойко произносила имя красавца Милари, тщеславилась бы его вниманием, немного бы пококетничала с ним, а Софья запретила даже называть его имя и не знала,
как зажать рот Райскому, когда он так невпопад догадался о «тайне».
Он шел тихий, задумчивый, с блуждающим взглядом, погруженный глубоко в себя. В нем постепенно гасли боли корыстной любви и печали. Не стало страсти, не стало
как будто
самой Софьи, этой суетной и холодной женщины; исчезла пестрая мишура украшений; исчезли портреты предков, тетки, не было и ненавистного Милари.
«Где же тут роман? — печально думал он, — нет его! Из всего этого материала может выйти разве пролог к роману! а
самый роман — впереди, или вовсе не будет его!
Какой роман найду я там, в глуши, в деревне! Идиллию, пожалуй, между курами и петухами, а не роман у живых людей, с огнем, движением, страстью!»
Вон, кажется, еще знакомое лицо:
как будто Марина или Федосья — что-то в этом роде: он смутно припомнил молодую, лет пятнадцати девушку, похожую на эту
самую, которая теперь шла через двор.
Он почувствовал себя почти преступником, что, шатаясь по свету, в холостой, бесприютной жизни своей, искал привязанностей, волоча сердце и соря чувствами, гоняясь за запретными плодами, тогда
как здесь
сама природа уготовила ему теплый угол, симпатии и счастье.
— Будешь задумчив,
как навяжется такая супруга,
как Марина Антиповна! Помнишь Антипа? ну, так его дочка! А золото-мужик, большие у меня дела делает: хлеб продает, деньги получает, — честный, распорядительный, да вот где-нибудь да подстережет судьба! У всякого свой крест! А ты что это затеял, или в
самом деле с ума сошел? — спросила бабушка, помолчав.
— Что смеешься! Я дело говорю.
Какая бы радость бабушке! Тогда бы не стал дарить кружев да серебра: понадобилось бы
самому…
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если не женишься
сам, так
как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что ли: только чтобы никто не знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
Она надела на голову косынку, взяла зонтик и летала по грядкам и цветам,
как сильф, блестя красками здоровья, веселостью серо-голубых глаз и летним нарядом из прозрачных тканей. Вся она казалась
сама какой-то радугой из этих цветов, лучей, тепла и красок весны.
—
Как ты
сама! — сказал он.
У него перед глазами был идеал простой, чистой натуры, и в душе созидался образ какого-то тихого, семейного романа, и в то же время он чувствовал, что роман понемногу захватывал и его
самого, что ему хорошо, тепло, что окружающая жизнь
как будто втягивает его…
—
Какая ты прелесть! Ты цельная, чистая натура! и
как ты верна ей, — сказал он, — ты находка для художника!
Сама естественность!
Часто с Райским уходили они в эту жизнь. Райский
как дилетант — для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел в нем в эти минуты то же лицо,
как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив,
сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
Она тихонько переменила третью, подложив еще рису, и
сама из-за двери другой комнаты наблюдала,
как он ел, и зажимала платком рот, чтоб не расхохотаться вслух. Он все ел.
Он говорил с жаром, и черты лица у
самого у него сделались,
как у тех героев, о которых он говорил.
Я с ними рассматриваю рисунки древних зданий, домов, утвари, —
сам черчу, объясняю,
как, бывало, тебе: что
сам знаю, всем делюсь.
— Ну, за это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а
сам буду жить про себя и для себя. А живу я тихо, скромно, ем,
как видишь, лапшу… Что же делать? — Он задумался.
Райский тоже, увидя свою комнату, следя за бабушкой,
как она чуть не
сама делала ему постель,
как опускала занавески, чтоб утром не беспокоило его солнце,
как заботливо расспрашивала, в котором часу его будить, что приготовить — чаю или кофе поутру, масла или яиц, сливок или варенья, — убедился, что бабушка не все угождает себе этим, особенно когда она попробовала рукой, мягка ли перина,
сама поправила подушки повыше и велела поставить графин с водой на столик, а потом раза три заглянула, спит ли он, не беспокойно ли ему, не нужно ли чего-нибудь.