Неточные совпадения
—
У отца ведь,
кажется, немного…
— От мужа
у Софьи Николаевны,
кажется, тоже немного осталось!
У него упали нервы: он перестал есть, худо спал. Он чувствовал оскорбление от одной угрозы, и ему
казалось, что если она исполнится, то это унесет
у него все хорошее, и вся его жизнь будет гадка, бедна и страшна, и сам он станет, точно нищий, всеми брошенный, презренный.
«Какая она?» — думалось ему — и то
казалась она ему теткой Варварой Николаевной, которая ходила, покачивая головой, как игрушечные коты, и прищуривала глаза, то в виде жены директора,
у которой были такие белые руки и острый, пронзительный взгляд, то тринадцатилетней, припрыгивающей, хорошенькой девочкой в кружевных панталончиках, дочерью полицмейстера.
После нескольких звуков открывалось глубокое пространство, там являлся движущийся мир, какие-то волны, корабли, люди, леса, облака — все будто плыло и неслось мимо его в воздушном пространстве. И он,
казалось ему, все рос выше,
у него занимало дух, его будто щекотали, или купался он…
Только совестясь опекуна, не бросал Райский этой пытки, и кое-как в несколько месяцев удалось ему сладить с первыми шагами. И то он все капризничал: то играл не тем пальцем, которым требовал учитель, а каким
казалось ему ловчее, не хотел играть гамм, а ловил ухом мотивы, какие западут в голову, и бывал счастлив, когда удавалось ему уловить ту же экспрессию или силу, какую слышал
у кого-нибудь и поразился ею, как прежде поразился штрихами и точками учителя.
— Поди-ка сюда, Егор Прохорыч, ты куда это вчера пропадал целый день? — или: — Семен Васильич, ты,
кажется, вчера изволил трубочку покуривать на сеновале? Смотри
у меня!
Один он, даже с помощью профессоров, не сладил бы с классиками: в русском переводе их не было, в деревне
у бабушки, в отцовской библиотеке, хотя и были некоторые во французском переводе, но тогда еще он, без руководства, не понимал значения и обегал их. Они
казались ему строги и сухи.
— Да, правда: мне, как глупой девочке, было весело смотреть, как он вдруг робел, боялся взглянуть на меня, а иногда, напротив, долго глядел, — иногда даже побледнеет. Может быть, я немного кокетничала с ним, по-детски, конечно, от скуки…
У нас было иногда… очень скучно! Но он был,
кажется, очень добр и несчастлив:
у него не было родных никого. Я принимала большое участие в нем, и мне было с ним весело, это правда. Зато как я дорого заплатила за эту глупость!..
— Наутро, — продолжала Софья со вздохом, — я ждала, пока позовут меня к maman, но меня долго не звали. Наконец за мной пришла ma tante, Надежда Васильевна, и сухо сказала, чтобы я шла к maman.
У меня сердце сильно билось, и я сначала даже не разглядела, что было и кто был
у maman в комнате. Там было темно, портьеры и шторы спущены, maman
казалась утомлена; подло нее сидели тетушка, mon oncle, prince Serge, и папа…
Глаза, как
у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит за общественным круговоротом, не дичится этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже,
кажется, знает, что это чиновник, продающий за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
— Как, Софья Николаевна? Может ли быть? — говорил Аянов, глядя во все широкие глаза на портрет. — Ведь
у тебя был другой; тот,
кажется, лучше: где он?
Он молча, медленно и глубоко погрузился в портрет. Райский с беспокойством следил за выражением его лица. Кирилов в первое мгновение с изумлением остановил глаза на лице портрета и долго покоил,
казалось, одобрительный взгляд на глазах; морщины
у него разгладились. Он как будто видел приятный сон.
— Сделайте молящуюся фигуру! — сморщившись, говорил Кирилов, так что и нос ушел
у него в бороду, и все лицо
казалось щеткой. — Долой этот бархат, шелк! поставьте ее на колени, просто на камне, набросьте ей на плечи грубую мантию, сложите руки на груди… Вот здесь, здесь, — он пальцем чертил около щек, — меньше свету, долой это мясо, смягчите глаза, накройте немного веки… и тогда сами станете на колени и будете молиться…
У Софьи в лице
показалось принуждение; она даже притворно зевнула в сторону. Он заметил.
Теперь он готов был влюбиться в бабушку. Он так и вцепился в нее: целовал ее в губы, в плечи, целовал ее седые волосы, руку. Она ему
казалась совсем другой теперь, нежели пятнадцать, шестнадцать лет назад.
У ней не было тогда такого значения на лице, какое он видел теперь, ума, чего-то нового.
— Бесстыдница! — укоряла она Марфеньку. — Где ты выучилась от чужих подарки принимать?
Кажется, бабушка не тому учила; век свой чужой копейкой не поживилась… А ты не успела и двух слов сказать с ним и уж подарки принимаешь. Стыдно, стыдно! Верочка ни за что бы
у меня не приняла: та — гордая!
Борис видел все это
у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему
казалось, что он портит картину, для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как
у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
А с Марфенькой это не удавалось. И сад,
казалось ему, хорош оттого, что она тут. Марфенька реяла около него, осматривала клумбы, поднимала головку то
у того, то
у другого цветка.
Но где Уленьке было заметить такую красоту? Она заметила только, что
у него то на вицмундире пуговицы нет, то панталоны разорваны или худые сапоги. Да еще странно
казалось ей, что он ни разу не посмотрел на нее пристально, а глядел как на стену, на скатерть.
Бойкость выглядывала из ее позы, глаз, всей фигуры. А глаза по-прежнему мечут искры, тот же
у ней пунцовый румянец, веснушки, тот же веселый, беспечный взгляд и,
кажется, та же девическая резвость!
Он смотрел мысленно и на себя, как это
у него делалось невольно, само собой, без его ведома («и как делалось
у всех, — думал он, — непременно, только эти все не наблюдают за собой или не сознаются в этой, врожденной человеку, черте: одни — только
казаться, а другие и быть и
казаться как можно лучше — одни, натуры мелкие — только наружно, то есть рисоваться, натуры глубокие, серьезные, искренние — и внутренно, что в сущности и значит работать над собой, улучшаться»), и вдумывался, какая роль достается ему в этой встрече: таков ли он, каков должен быть, и каков именно должен он быть?
— Неужели! Этот сахарный маркиз!
Кажется, я ему оставил кое-какие сувениры: ночью будил не раз, окна отворял
у него в спальне. Он все, видите, нездоров, а как приехал сюда, лет сорок назад, никто не помнит, чтоб он был болен. Деньги, что занял
у него, не отдам никогда. Что же ему еще? А хвалит!
— Вот видите: мне хочется пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что
у ней на лице
показался какой-то туман, — курс весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать все, старое и новое, свое и чужое, — передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
Привязанностей
у ней, по-видимому, не было никаких, хотя это было и неестественно в девушке: но так
казалось наружно, а проникать в душу к себе она не допускала. Она о бабушке и о Марфеньке говорила покойно, почти равнодушно.
— Дайте срок! — остановила Бережкова. — Что это вам не сидится? Не успели носа показать, вон еще и лоб не простыл, а уж в ногах
у вас так и зудит? Чего вы хотите позавтракать: кофе, что ли, или битого мяса? А ты, Марфенька, поди узнай, не хочет ли тот… Маркушка… чего-нибудь? Только сама не
показывайся, а Егорку пошли узнать…
Яков с Кузьмой провели утро в слободе, под гостеприимным кровом кабака. Когда они выходили из кабака, то Кузьма принимал чрезвычайно деловое выражение лица, и чем ближе подходил к дому, тем строже и внимательнее смотрел вокруг, нет ли беспорядка какого-нибудь, не валяется ли что-нибудь лишнее, зря, около дома, трогал замок
у ворот, цел ли он. А Яков все искал по сторонам глазами, не
покажется ли церковный крест вдалеке, чтоб помолиться на него.
— Мне
кажется,
у вас есть что-то на уме, — сказала она, — да вы не хотите сказать…
А
у Веры именно такие глаза: она бросит всего один взгляд на толпу, в церкви, на улице, и сейчас увидит, кого ей нужно, также одним взглядом и на Волге она заметит и судно, и лодку в другом месте, и пасущихся лошадей на острове, и бурлаков на барке, и чайку, и дымок из трубы в дальней деревушке. И ум,
кажется,
у ней был такой же быстрый, ничего не пропускающий, как глаза.
С мыслью о письме и сама Вера засияла опять и приняла в его воображении образ какого-то таинственного, могучего, облеченного в красоту зла, и тем еще сильнее и язвительнее
казалась эта красота. Он стал чувствовать в себе припадки ревности, перебирал всех, кто был вхож в дом, осведомлялся осторожно
у Марфеньки и бабушки, к кому они все пишут и кто пишет к ним.
— Говори, — приставала она и начала шарить в карманах
у себя, потом в шкатулке. — Какие такие ключи:
кажется,
у меня все! Марфенька, поди сюда: какие ключи изволила увезти с собой Вера Васильевна?
— А разве я мешаю ей? стесняю ее? Она не доверяется мне, прячется, молчит, живет своим умом. Я даже не прошу
у ней «ключей», а вот ты,
кажется, беспокоишься!
Он старался взглянуть на лесничего. Но перед носом
у него тряслась только низенькая шляпа с большими круглыми полями да широкие плечи рослого человека, покрытые макинтошем. Сбоку он видел лишь силуэт носа и — как
казалось ему, бороду.
— Да, сказала бы, бабушке на ушко, и потом спрятала бы голову под подушку на целый день. А здесь… одни — Боже мой! — досказала она, кидая взгляд ужаса на небо. — Я боюсь теперь
показаться в комнату; какое
у меня лицо — бабушка сейчас заметит.
Она ласково подала ему руку и сказала, что рада его видеть, именно в эту минуту, когда
у ней покойнее на сердце. Она, в эти дни, после свидания с Марком, вообще старалась
казаться покойной, и дома, за обедом, к которому являлась каждый день, она брала над собой невероятную силу, говорила со всеми, даже шутила иногда, старалась есть.
«А она не поймет этого, — печально думал он, — и сочтет эти, ею внушенные и ей посвящаемые произведения фантазии — за любовную чепуху! Ужели и она не поймет: женщина! А
у ней,
кажется, уши такие маленькие, умные…»
— Нехорошо! хуже, нежели намедни: ходит хмурая, молчит, иногда
кажется, будто слезы
у нее на глазах. Я с доктором говорила, тот опять о нервах поет. Девичьи припадки, что ли!..
Она выходила гулять, когда он пришел. Глаза
у ней были,
казалось, заплаканы, нервы видимо упали, движения были вялы, походка медленна. Он взял ее под руку, и так как она направлялась из сада к полю, он думал, что она идет к часовне, повел ее по лугу и по дорожке туда.
— Мне
кажется, Вера,
у тебя есть помощь сильнее моей, и ты напрасно надеялась на меня. Ты и без меня не пойдешь туда… — тихо говорил он, стоя на пороге часовни.
Она обернулась на этот тон его голоса, взглянула на него пристально; глаза
у ней открылись широко, с изумлением. Она увидела бледное лицо, какого никогда
у него не видала, и,
казалось, читала или угадывала смысл этого нового лица, нового Райского.
— Простите, — продолжал потом, — я ничего не знал, Вера Васильевна. Внимание ваше дало мне надежду. Я дурак — и больше ничего… Забудьте мое предложение и по-прежнему давайте мне только права друга… если стою, — прибавил он, и голос на последнем слове
у него упал. — Не могу ли я помочь? Вы,
кажется, ждали от меня услуги?
Она вздрогнула от этого вопроса. Так изумителен, груб и неестествен был он в устах Тушина. Ей
казалось непостижимо, как он посягает, без пощады женского, всякому понятного чувства, на такую откровенность, какой женщины не делают никому. «Зачем? — втайне удивлялась она, —
у него должны быть какие-нибудь особые причины — какие?»
Бабушка презирает меня!» — вся трясясь от тоски, думала она и пряталась от ее взгляда, сидела молча, печальная,
у себя в комнате, отворачивалась или потупляла глаза, когда Татьяна Марковна смотрела на нее с глубокой нежностью… или сожалением, как
казалось ей.
Снаружи она
казалась всем покойною, но глаза
у ней впали, краски не появлялись на бледном лице, пропала грация походки, свобода движений. Она худела и видимо томилась жизнью.
«Вот она, „новая жизнь“!» — думала она, потупляя глаза перед взглядом Василисы и Якова и сворачивая быстро в сторону от Егорки и от горничных. А никто в доме, кроме Райского, не знал ничего. Но ей
казалось, как всем
кажется в ее положении, что она читала свою тайну
у всех на лице.
У него
показался румянец, какой бросается в лицо вдруг обрадованному человеку.
— Ведь они
у меня, и свои и чужие, на жалованье, — отвечал Тушин на вопрос Райского: «Отчего это?» Пильный завод
показался Райскому чем-то небывалым, по обширности, почти по роскоши строений, где удобство и изящество делали его похожим на образцовое английское заведение. Машины из блестящей стали и меди были в своем роде образцовыми произведениями.
Татьяна Марковна потупила взгляд в землю;
у ней в лице
показалась на минуту краска.
— «Нет, Иван Иванович, дайте мне (это она говорит) самой решить, могу ли я отвечать вам таким же полным, глубоким чувством, какое питаете вы ко мне. Дайте полгода, год срока, и тогда я скажу — или нет, или то да, какое…» Ах! какая духота
у вас здесь! нельзя ли сквозного ветра? («не будет ли сочинять?
кажется, довольно?» — подумал Райский и взглянул на Полину Карповну).
— Да мне
кажется,
у меня — вот в пальцах (он сложил пять пальцев вместе и потирал ими) есть именно этот прием — для лепки…