Неточные совпадения
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не
знаю, что я такое, и никто этого не
знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то
ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
А со временем вы постараетесь
узнать, нет
ли и за вами какого-нибудь дела, кроме визитов и праздного спокойствия, и будете уже с другими мыслями глядеть и туда, на улицу.
Если б вы не
знали, будет
ли у вас топлена комната и выработаете
ли вы себе на башмаки и на салоп, — да еще не себе, а детям?
— Это я вижу, кузина; но поймете
ли? — вот что хотел бы я
знать! Любили и никогда не выходили из вашего олимпийского спокойствия?
Она была покойна, свежа. А ему втеснилось в душу, напротив, беспокойство, желание
узнать, что у ней теперь на уме, что в сердце, хотелось прочитать в глазах, затронул
ли он хоть нервы ее; но она ни разу не подняла на него глаз. И потом уже, когда после игры подняла, заговорила с ним — все то же в лице, как вчера, как третьего дня, как полгода назад.
Райский расплакался, его прозвали «нюней». Он приуныл, три дня ходил мрачный, так что
узнать нельзя было: он
ли это? ничего не рассказывал товарищам, как они ни приставали к нему.
Правда
ли это, нет
ли —
знали только они сами. Но правда то, что он ежедневно являлся к ней, или к обеду, или вечером, и там кончал свой день. К этому все привыкли и дальнейших догадок на этот счет никаких не делали.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что;
знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду за границу.
Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно
ли это или нет.
— Никто не
знает, честен
ли Ельнин: напротив, ma tante и maman говорили, что будто у него были дурные намерения, что он хотел вскружить мне голову… из самолюбия, потому что серьезных намерений он иметь не смел…
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и ходил с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во все углы, не помня себя, не
зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил, ходил
ли доктор, которому он поручил ее.
«Как тут закипает! — думал он, трогая себя за грудь. — О! быть буре, и дай Бог бурю! Сегодня решительный день, сегодня тайна должна выйти наружу, и я
узнаю… любит
ли она или нет? Если да, жизнь моя… наша должна измениться, я не еду… или, нет, мы едем туда, к бабушке, в уголок, оба…»
— А! — поймал ее Райский, — не из сострадания
ли вы так неприступны!.. Вы боитесь бросить лишний взгляд,
зная, что это никому не пройдет даром. Новая изящная черта! Самоуверенность вам к лицу. Эта гордость лучше родовой спеси: красота — это сила, и гордость тут имеет смысл.
«Спросить, влюблены
ли вы в меня — глупо, так глупо, — думал он, — что лучше уеду, ничего не
узнав, а ни за что не спрошу… Вот, поди ж ты: „выше мира и страстей“, а хитрит, вертится и ускользает, как любая кокетка! Но я
узнаю! брякну неожиданно, что у меня бродит в душе…»
— Да как это ты подкрался: караулили, ждали, и всё даром! — говорила Татьяна Марковна. — Мужики караулили у меня по ночам. Вот и теперь послала было Егорку верхом на большую дорогу, не увидит
ли тебя? А Савелья в город —
узнать. А ты опять — как тогда! Да дайте же завтракать! Что это не дождешься? Помещик приехал в свое родовое имение, а ничего не готово: точно на станции! Что прежде готово, то и подавайте.
— Ну, добро, посмотрим, посмотрим, — сказала она, — если не женишься сам, так как хочешь, на свадьбу подари им кружева, что
ли: только чтобы никто не
знал, пуще всего Нил Андреич… надо втихомолку…
Что было с ней потом, никто не
знает. Известно только, что отец у ней умер, что она куда-то уезжала из Москвы и воротилась больная, худая, жила у бедной тетки, потом, когда поправилась, написала к Леонтью, спрашивала, помнит
ли он ее и свои старые намерения.
Бабушка добыла себе, как будто купила на вес, жизненной мудрости, пробавляется ею и
знать не хочет того, чего с ней не было, чего она не видала своими глазами, и не заботится, есть
ли там еще что-нибудь или нет.
Марина была не то что хороша собой, а было в ней что-то втягивающее, раздражающее, нельзя назвать, что именно, что привлекало к ней многочисленных поклонников: не то скользящий быстро по предметам, ни на чем не останавливающийся взгляд этих изжелта-серых лукавых и бесстыжих глаз, не то какая-то нервная дрожь плеч и бедр и подвижность, игра во всей фигуре, в щеках и в губах, в руках; легкий, будто летучий, шаг, широкая
ли, внезапно все лицо и ряд белых зубов освещавшая улыбка, как будто к нему вдруг поднесут в темноте фонарь, так же внезапно пропадающая и уступающая место слезам, даже когда нужно, воплям — бог
знает что!
Этому она сама надивиться не могла: уж она
ли не проворна, она
ли не мастерица скользнуть, как тень, из одной двери в другую, из переулка в слободку, из сада в лес, — нет, увидит,
узнает, точно чутьем, и явится, как тут, и почти всегда с вожжой! Это составляло зрелище, потеху дворни.
Марфенька, обыкновенно все рассказывавшая бабушке, колебалась, рассказать
ли ей или нет о том, что брат навсегда отказался от ее ласк, и кончила тем, что ушла спать, не рассказавши. Собиралась не раз, да не
знала, с чего начать. Не сказала также ничего и о припадке «братца», легла пораньше, но не могла заснуть скоро: щеки и уши все горели.
Райский подождал в тени забора, пока тот перескочил совсем. Он колебался, на что ему решиться, потому что не
знал, вор
ли это или обожатель Ульяны Андреевны, какой-нибудь m-r Шарль, — и потому боялся поднять тревогу.
— Нет, — начал он, — есть
ли кто-нибудь, с кем бы вы могли стать вон там, на краю утеса, или сесть в чаще этих кустов — там и скамья есть — и просидеть утро или вечер, или всю ночь, и не заметить времени, проговорить без умолку или промолчать полдня, только чувствуя счастье — понимать друг друга, и понимать не только слова, но
знать, о чем молчит другой, и чтоб он умел читать в этом вашем бездонном взгляде вашу душу, шепот сердца… вот что!
Райскому страх как хотелось пустить в нее папками и тетрадями. Он стоял, не
зная, уйти
ли ему внезапно, оставив ее тут, или покориться своей участи и показать рисунки.
— Покорно благодарю! Уж не
знаю, соберусь
ли я, сама стара, да и через Волгу боюсь ехать. А девочки мои…
— Дайте срок! — остановила Бережкова. — Что это вам не сидится? Не успели носа показать, вон еще и лоб не простыл, а уж в ногах у вас так и зудит? Чего вы хотите позавтракать: кофе, что
ли, или битого мяса? А ты, Марфенька, поди
узнай, не хочет
ли тот… Маркушка… чего-нибудь? Только сама не показывайся, а Егорку пошли
узнать…
—
Знаю,
знаю, да не сам
ли ты виноват тоже: не все же жена?
— Бабушка ваша — не
знаю за что, а я за то, что он — губернатор. И полицию тоже мы с ней не любим, притесняет нас. Ее заставляет чинить мосты, а обо мне уж очень печется, осведомляется, где я живу, далеко
ли от города отлучаюсь, у кого бываю.
Он нарочно станет думать о своих петербургских связях, о приятелях, о художниках, об академии, о Беловодовой — переберет два-три случая в памяти, два-три лица, а четвертое лицо выйдет — Вера. Возьмет бумагу, карандаш, сделает два-три штриха — выходит ее лоб, нос, губы. Хочет выглянуть из окна в сад, в поле, а глядит на ее окно: «Поднимает
ли белая ручка лиловую занавеску», как говорит справедливо Марк. И почем он
знает? Как будто кто-нибудь подглядел да сказал ему!
Простительно какому-нибудь Викентьеву напустить на себя обман, а ему
ли, прожженному опытами, не
знать, что все любовные мечты, слезы, все нежные чувства — суть только цветы, под которыми прячутся нимфа и сатир!..
— Прощайте, мне некогда. С книгами не приставай, сожгу, — сказал Райский. — Ну, мудрец, по рожам узнающий влюбленных, — прощайте! Не
знаю, встретимся
ли опять…
—
Знаю, слышала — только правда
ли?
На другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не
знал, что делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали
ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
— Вот, Борюшка, мы выгнали Нила Андреича, а он бы тебе на это отвечал как следует. Я не сумею. Я
знаю только, что ты дичь городишь, да: не погневайся! Это новые правила, что
ли?
— А ведь она любит вас, бабушка, Вера-то? — спросил Райский, желая
узнать, любит
ли она кого-нибудь еще, кроме Натальи Ивановны.
— Я заметил то же, что и вы, — говорил он, — не больше. Ну скажет
ли она мне, если от всех вас таится? Я даже, видите, не
знал, куда она ездит, что это за попадья такая — спрашивал, спрашивал — ни слова! Вы же мне рассказали.
— О, я
знала, я
знала — видите! Не я
ли предсказывала? — ликуя, говорила она.
— Да, я
знала это: о, с первой минуты я видела, que nous nous convenons — да, cher monsieur Boris, [что мы подходим друг другу — да, дорогой Борис (фр.).] — не правда
ли?
— Вы ездите к этой женщине — возможно
ли? Я компрометирована! — сказала она. — Что скажут, когда
узнают, что я завезла вас сюда? Allons, de grâce, montez vite et partons! Cette femme: quelle horreur! [Ах, умоляю вас, садитесь скорей и поедемте! Эта женщина: какой ужас! (фр.)]
— Как же вы смели говорить мне это? — спросила она потом. — Даже до свадьбы договорились, a maman ваша не
знает! Честно
ли это, сами скажите!
— Не поздно
ли будет тогда, когда горе придет!.. — прошептала бабушка. — Хорошо, — прибавила она вслух, — успокойся, дитя мое! я
знаю, что ты не Марфенька, и тревожить тебя не стану.
«Вот страсти хотел, — размышлял Райский, — напрашивался на нее, а не
знаю, страсть
ли это! Я ощупываю себя: есть
ли страсть, как будто хочу
узнать, целы
ли у меня ребра или нет
ли какого-нибудь вывиха? Вон и сердце не стучит! Видно, я сам не способен испытывать страсть!»
— Что делали, с кем виделись это время? не проговорились
ли опять чего-нибудь о «грядущей силе», да о «заре будущего», о «юных надеждах»? Я так и жду каждый день; иногда от страха и тоски не
знаю куда деться!
— Чем бы дитя ни тешилось, только бы не плакало, — заметила она и почти верно определила этой пословицей значение писанья Райского. У него уходило время, сила фантазии разрешалась естественным путем, и он не замечал жизни, не
знал скуки, никуда и ничего не хотел. — Зачем только ты пишешь все по ночам? — сказала она. — Смерть — боюсь… Ну, как заснешь над своей драмой? И шутка
ли, до света? ведь ты изведешь себя. Посмотри, ты иногда желт, как переспелый огурец…
— А ты спрашиваешь, принял
ли бы я ее! Боже мой! Как принял бы — и как любил бы — она бы
узнала это теперь… — добавил он.
«Что сделалось с тобой, любезный Борис Павлович? — писал Аянов, — в какую всероссийскую щель заполз ты от нашего мокрого, но вечно юного Петербурга, что от тебя два месяца нет ни строки? Уж не женился
ли ты там на какой-нибудь стерляди? Забрасывал сначала своими повестями, то есть письмами, а тут вдруг и пропал, так что я не
знаю, не переехал
ли ты из своей трущобы — Малиновки, в какую-нибудь трущобу — Смородиновку, и получишь
ли мое письмо?
Новостей много, слушай только… Поздравь меня: геморрой наконец у меня открылся! Мы с доктором так обрадовались, что бросились друг другу в объятия и чуть не зарыдали оба. Понимаешь
ли ты важность этого исхода? на воды не надо ехать! Пояснице легче, а к животу я прикладываю холодные компрессы; у меня, ведь ты
знаешь — pletora abdominalis…» [полнокровие в системе воротной вены (лат.).]
Что будет с ней теперь — не
знаю: драма
ли, роман
ли — это уже докончи ты на досуге, а мне пора на вечер к В. И. Там ожидает меня здоровая и серьезная партия с серьезными игроками.
Но едва
ли она
знает ту жизнь, где игра страстей усложняет людские отношения в такую мелкую ткань и окрашивается в такие цвета, какие и не снятся никому в мирных деревенских затишьях. Она — девушка.
Нужно было
узнать, не вернулась
ли Вера во время его отлучки. Он велел разбудить и позвать к себе Марину и послал ее посмотреть, дома
ли барышня, или «уж вышла гулять».
Полины Карповны не было. Она сказалась больною, прислала Марфеньке цветы и деревья с зеленью. Райский заходил к ней утром сам, чтобы как-нибудь объяснить вчерашнюю свою сцену с ней и
узнать, не заметила
ли она чего-нибудь. Но она встретила его с худо скрываемым, под видом обидчивости, восторгом, хотя он прямо сказал ей, что обедал накануне не дома, в гостях — там много пили — и он выпил лишнюю рюмку — и вот «до чего дошел»!