Неточные совпадения
— Ах! — почти с отчаянием произнес Райский. — Ведь жениться можно один, два, три раза: ужели я не могу наслаждаться красотой так, как бы наслаждался красотой в статуе? Дон-Жуан наслаждался прежде всего эстетически
этой потребностью, но грубо; сын своего века, воспитания, нравов, он увлекался
за пределы
этого поклонения — вот и все. Да что толковать с тобой!
— Разве
это дело? Укажи ты мне в службе,
за немногими исключениями, дело, без которого бы нельзя было обойтись?
— Да, и вот
эту, что глядит из окна кареты? И вон ту, что заворачивает из-за угла навстречу нам?
— Блистаю спокойствием и наслаждаюсь
этим; и она тоже… Что тебе
за дело!..
С ним можно не согласиться, но сбить его трудно. Свет, опыт, вся жизнь его не дали ему никакого содержания, и оттого он боится серьезного, как огня. Но тот же опыт, жизнь всегда в куче людей, множество встреч и способность знакомиться со всеми образовывали ему какой-то очень приятный, мелкий умок, и не знающий его с первого раза даже положится на его совет, суждение, и потом уже, жестоко обманувшись, разглядит, что
это за человек.
Они гордились
этим и прощали брату все,
за то только, что он Пахотин.
— Посмотрите, все
эти идущие, едущие, снующие взад и вперед, все
эти живые, не полинявшие люди — все
за меня! Идите же к ним, кузина, а не от них назад! Там жизнь… — Он опустил портьеру. — А здесь — кладбище.
— Говоря о себе, не ставьте себя наряду со мной, кузина: я урод, я… я… не знаю, что я такое, и никто
этого не знает. Я больной, ненормальный человек, и притом я отжил, испортил, исказил… или нет, не понял своей жизни. Но вы цельны, определенны, ваша судьба так ясна, и между тем я мучаюсь
за вас. Меня терзает, что даром уходит жизнь, как река, текущая в пустыне… А то ли суждено вам природой? Посмотрите на себя…
Его определил, сначала в военную, потом в статскую службу, опекун, он же и двоюродный дядя, затем прежде всего, чтоб сбыть всякую ответственность и упрек
за небрежность в
этом отношении, потом затем, зачем все посылают молодых людей в Петербург: чтоб не сидели праздно дома, «не баловались, не били баклуш» и т. п., —
это цель отрицательная.
На ночь он уносил рисунок в дортуар, и однажды, вглядываясь в
эти нежные глаза, следя
за линией наклоненной шеи, он вздрогнул, у него сделалось такое замиранье в груди, так захватило ему дыханье, что он в забытьи, с закрытыми глазами и невольным, чуть сдержанным стоном, прижал рисунок обеими руками к тому месту, где было так тяжело дышать. Стекло хрустнуло и со звоном полетело на пол…
Заиграет ли женщина на фортепиано, гувернантка у соседей, Райский бежал было перед
этим удить рыбу, — но раздались звуки, и он замирал на месте, разинув рот, и прятался
за стулом играющей.
Кучера при
этом звуке быстро прятали трубки
за сапоги, потому что она больше всего на свете боялась пожара и куренье табаку относила — по
этой причине — к большим порокам.
Когда утром убирали со стола кофе, в комнату вваливалась здоровая баба, с необъятными красными щеками и вечно смеющимся — хоть бей ее — ртом:
это нянька внучек, Верочки и Марфеньки.
За ней входила лет двенадцати девчонка, ее помощница. Приводили детей завтракать в комнату к бабушке.
И сам Яков только служил
за столом, лениво обмахивал веткой мух, лениво и задумчиво менял тарелки и не охотник был говорить. Когда и барыня спросит его, так он еле ответит, как будто ему было бог знает как тяжело жить на свете, будто гнет какой-нибудь лежал на душе, хотя ничего
этого у него не было. Барыня назначила его дворецким
за то только, что он смирен, пьет умеренно, то есть мертвецки не напивается, и не курит; притом он усерден к церкви.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет,
за что; знал, отчего у нас хлеб дешев и что бы было, если б его можно было возить отвсюду
за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы, и решит, полезно ли
это или нет.
Об
этом обрыве осталось печальное предание в Малиновке и во всем околотке. Там, на дне его, среди кустов, еще при жизни отца и матери Райского, убил
за неверность жену и соперника, и тут же сам зарезался, один ревнивый муж, портной из города. Самоубийцу тут и зарыли, на месте преступления.
— Что вы
это ему говорите: он еще дитя! — полугневно заметила бабушка и стала прощаться. Полина Карповна извинялась, что муж в палате, обещала приехать сама, а в заключение взяла руками Райского
за обе щеки и поцеловала в лоб.
— Что
это за блин? — сказал он, скользнув взглядом по картине, но, взглянув мельком в другой раз, вдруг быстро схватил ее, поставил на мольберт и вонзил в нее испытующий взгляд, сильно сдвинув брови.
— Все собрались, тут пели, играли другие, а его нет; maman два раза спрашивала, что ж я, сыграю ли сонату? Я отговаривалась, как могла, наконец она приказала играть: j’avais le coeur gros [на сердце у меня было тяжело (фр.).] — и села
за фортепиано. Я думаю, я была бледна; но только я сыграла интродукцию, как вижу в зеркале — Ельнин стоит сзади меня… Мне потом сказали, что будто я вспыхнула: я думаю,
это неправда, — стыдливо прибавила она. — Я просто рада была, потому что он понимал музыку…
— «Что
это за сцену разыграли вы вчера: комедию, драму?
— Вот князь Serge все узнал: он сын какого-то лекаря, бегает по урокам, сочиняет, пишет русским купцам французские письма
за границу
за деньги, и
этим живет…» — «Какой срам!» — сказала ma tante.
— Как же: отдать ее
за учителя? — сказала она. — Вы не думаете сами серьезно, чтоб
это было возможно!
Через неделю после того он шел с поникшей головой
за гробом Наташи, то читая себе проклятия
за то, что разлюбил ее скоро, забывал подолгу и почасту, не берег, то утешаясь тем, что он не властен был в своей любви, что сознательно он никогда не огорчил ее, был с нею нежен, внимателен, что, наконец, не в нем, а в ней недоставало материала, чтоб поддержать неугасимое пламя, что она уснула в своей любви и уже никогда не выходила из тихого сна, не будила и его, что в ней не было признака страсти,
этого бича, которым подгоняется жизнь, от которой рождается благотворная сила, производительный труд…
Райский с раннего утра сидит
за портретом Софьи, и не первое утро сидит он так. Он измучен
этой работой. Посмотрит на портрет и вдруг с досадой набросит на него занавеску и пойдет шагать по комнате, остановится у окна, посвистит, побарабанит пальцами по стеклам, иногда уйдет со двора и бродит угрюмый, недовольный.
Глаза, как у лунатика, широко открыты, не мигнут; они глядят куда-то и видят живую Софью, как она одна дома мечтает о нем, погруженная в задумчивость, не замечает, где сидит, или идет без цели по комнате, останавливается, будто внезапно пораженная каким-то новым лучом мысли, подходит к окну, открывает портьеру и погружает любопытный взгляд в улицу, в живой поток голов и лиц, зорко следит
за общественным круговоротом, не дичится
этого шума, не гнушается грубой толпы, как будто и она стала ее частью, будто понимает, куда так торопливо бежит какой-то господин, с боязнью опоздать; она уже, кажется, знает, что
это чиновник, продающий
за триста — четыреста рублей в год две трети жизни, кровь, мозг, нервы.
Ей жаль мужика, который едва тащит мешок на спине. Она догадывается, что вон
эта женщина торопится с узлом заложить последний салоп, чтоб заплатить
за квартиру и т. д. Всякого и всякую провожает задумчиво-заботливый взгляд Софьи.
Глядя на
эти задумчивые, сосредоточенные и горячие взгляды, на
это, как будто уснувшее, под непроницаемым покровом волос, суровое, неподвижное лицо, особенно когда он, с палитрой пред мольбертом, в своей темной артистической келье, вонзит дикий и острый, как гвоздь, взгляд в лик изображаемого им святого, не подумаешь, что
это вольный, как птица, художник мира, ищущий светлых сторон жизни, а примешь его самого
за мученика,
за монаха искусства, возненавидевшего радости и понявшего только скорби.
— Полноте, cousin, вы опять
за свое! — сказала она, но не совсем равнодушным тоном. Она как будто сомневалась, так ли она сильна, так ли все поползли бы
за ней, как
этот восторженный, горячий, сумасбродный артист?
— Вы сами видите
это, — продолжал он, — что
за один ласковый взгляд, без особенного значения,
за одно слово, без обещаний награды, все бегут, суетятся, ловят ваше внимание.
— Но вы сами, cousin, сейчас сказали, что не надеетесь быть генералом и что всякий, просто
за внимание мое, готов бы… поползти куда-то… Я не требую
этого, но если вы мне дадите немного…
«Что ж
это? Ужели я, не шутя, влюблен? — думал он. — Нет, нет! И что мне
за дело? ведь я не для себя хлопотал, а для нее же… для развития… „для общества“. Еще последнее усилие!..»
— Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что
это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе…
Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление,
за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
— Послушайте, cousin… — начала она и остановилась на минуту, затрудняясь, по-видимому, продолжать, — положим, если б… enfin si c’etait vrai [словом, если б
это была правда (фр.).] —
это быть не может, — скороговоркой, будто в скобках, прибавила она, — но что… вам…
за дело после того, как…
— И тут вы остались верны себе! — возразил он вдруг с радостью, хватаясь
за соломинку, — завет предков висит над вами: ваш выбор пал все-таки на графа! Ха-ха-ха! — судорожно засмеялся он. — А остановили ли бы вы внимание на нем, если б он был не граф? Делайте, как хотите! — с досадой махнул он рукой. — Ведь… «что мне
за дело»? — возразил он ее словами. — Я вижу, что он,
этот homme distingue, изящным разговором, полным ума, новизны, какого-то трепета, уже тронул, пошевелил и… и… да, да?
— Полноте притворяться, полноте! Бог с вами, кузина: что мне
за дело? Я закрываю глаза и уши, я слеп, глух и нем, — говорил он, закрывая глаза и уши. — Но если, — вдруг прибавил он, глядя прямо на нее, — вы почувствуете все, что я говорил, предсказывал, что, может быть, вызвал в вас… на свою шею — скажете ли вы мне!.. я стою
этого.
Он не без смущения завидел дымок, вьющийся из труб родной кровли, раннюю, нежную зелень берез и лип, осеняющих
этот приют, черепичную кровлю старого дома и блеснувшую между деревьев и опять скрывшуюся
за ними серебряную полосу Волги. Оттуда, с берега, повеяла на него струя свежего, здорового воздуха, каким он давно не дышал.
— Гостит у попадьи
за Волгой, — сказала бабушка. — Такой грех: та нездорова сделалась и прислала
за ней. Надо же в
это время случиться! Сегодня же пошлю
за ней лошадь…
Принесли чай, кофе, наконец, завтрак. Как ни отговаривался Райский, но должен был приняться
за все:
это было одно средство успокоить бабушку и не испортить ей утро.
—
Это еще что
за «Васильевна» такая? Ты разве разлюбил ее? Марфенька — а не Марфа Васильевна! Этак ты и меня в Татьяны Марковны пожалуешь! Поцелуйтесь: вы брат и сестра.
Видно было, что еще минута, одно слово — и из-за
этой смущенной улыбки польется болтовня, смех. Она и так с трудом сдерживала себя — и от
этого была неловка.
— Ты и
это помнишь? — спросила, вслушавшись, бабушка. — Какая хвастунья — не стыдно тебе!
Это недавно Верочка рассказывала, а ты
за свое выдаешь! Та помнит кое-что, и то мало, чуть-чуть…
— Что мне до
этого за дело, бабушка! — с нетерпением сказал он.
— Нет, ни
за что! — качая головой, решительно сказала она. — Бросить цветник, мои комнатки… как
это можно!
— Да уж ничего
этого не будет там у вас, в бабушкином имении, — продолжал Райский. — Посмотри! Какой ковер вокруг дома! Без садика что
за житье?
— Вот четыреста шестьдесят три рубля денег —
это ваши. В марте мужики принесли
за хлеб. Тут по счетам увидите, сколько внесено в приказ, сколько отдано
за постройку и починку служб,
за новый забор, жалованье Савелью — все есть.
— Мне с того имения присылают деньги: тысячи две серебром — и довольно. Да я работать стану, — добавил он, — рисовать, писать… Вот собираюсь
за границу пожить: для
этого то имение заложу или продам…
— Хорошо, хорошо,
это у вас там так, — говорила бабушка, замахав рукой, — а мы здесь прежде осмотрим, узнаем, что
за человек, пуд соли съедим с ним, тогда и отдаем
за него.
Было
за полдень давно. Над городом лежало оцепенение покоя, штиль на суше, какой бывает на море штиль широкой, степной, сельской и городской русской жизни.
Это не город, а кладбище, как все
эти города.
—
Это, должно быть, там, на выезде
за мостом: там какой-то учитель живет.
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая живой души. — Что
за фигуры, что
за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все
эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»