Неточные совпадения
А между тем, когда один пьяный, которого неизвестно почему и куда провозили в
это время по улице в огромной телеге, запряженной огромною ломовою лошадью, крикнул ему вдруг, проезжая: «Эй ты, немецкий шляпник!» — и заорал во все горло, указывая на него рукой, — молодой человек вдруг остановился и судорожно схватился
за свою шляпу.
Это был человек лет уже
за пятьдесят, среднего роста и плотного сложения, с проседью и с большою лысиной, с отекшим от постоянного пьянства желтым, даже зеленоватым лицом и с припухшими веками, из-за которых сияли крошечные, как щелочки, но одушевленные красноватые глазки.
Вот
за Соню-то и вышла у него
эта история с Катериной Ивановной.
— И
это мне в наслаждение! И
это мне не в боль, а в наслаж-дение, ми-ло-сти-вый го-су-дарь, — выкрикивал он, потрясаемый
за волосы и даже раз стукнувшись лбом об пол. Спавший на полу ребенок проснулся и заплакал. Мальчик в углу не выдержал, задрожал, закричал и бросился к сестре в страшном испуге, почти в припадке. Старшая девочка дрожала со сна, как лист.
Особенно потешно смеялись они, когда Мармеладов, таскаемый
за волосы, кричал, что
это ему в наслаждение.
«Ну что
это за вздор такой я сделал, — подумал он, — тут у них Соня есть, а мне самому надо».
Так, значит, решено уж окончательно:
за делового и рационального человека изволите выходить, Авдотья Романовна, имеющего свой капитал (уже имеющего свой капитал,
это солиднее, внушительнее), служащего в двух местах и разделяющего убеждения новейших наших поколений (как пишет мамаша) и, «кажется,доброго», как замечает сама Дунечка.
И что
это она пишет мне: «Люби Дуню, Родя, а она тебя больше себя самой любит»; уж не угрызения ли совести ее самое втайне мучат,
за то, что дочерью сыну согласилась пожертвовать.
«Гм,
это правда, — продолжал он, следуя
за вихрем мыслей, крутившимся в его голове, —
это правда, что к человеку надо „подходить постепенно и осторожно, чтобы разузнать его“; но господин Лужин ясен.
И так-то вот всегда у
этих шиллеровских прекрасных душ бывает: до последнего момента рядят человека в павлиные перья, до последнего момента на добро, а не на худо надеются; и хоть предчувствуют оборот медали, но ни
за что себе заранее настоящего слова не выговорят; коробит их от одного помышления; обеими руками от правды отмахиваются, до тех самых пор, пока разукрашенный человек им собственноручно нос не налепит.
— Вас-то мне и надо, — крикнул он, хватая его
за руку. — Я бывший студент, Раскольников…
Это и вам можно узнать, — обратился он к господину, — а вы пойдемте-ка, я вам что-то покажу…
Он всегда любил смотреть на
этих огромных ломовых коней, долгогривых, с толстыми ногами, идущих спокойно, мерным шагом и везущих
за собою какую-нибудь целую гору, нисколько не надсаждаясь, как будто им с возами даже легче, чем без возов.
…Он бежит подле лошадки, он забегает вперед, он видит, как ее секут по глазам, по самым глазам! Он плачет. Сердце в нем поднимается, слезы текут. Один из секущих задевает его по лицу; он не чувствует, он ломает свои руки, кричит, бросается к седому старику с седою бородой, который качает головой и осуждает все
это. Одна баба берет его
за руку и хочет увесть; но он вырывается и опять бежит к лошадке. Та уже при последних усилиях, но еще раз начинает лягаться.
Но бедный мальчик уже не помнит себя. С криком пробивается он сквозь толпу к савраске, обхватывает ее мертвую, окровавленную морду и целует ее, целует ее в глаза, в губы… Потом вдруг вскакивает и в исступлении бросается с своими кулачонками на Миколку. В
этот миг отец, уже долго гонявшийся
за ним, схватывает его, наконец, и выносит из толпы.
Впоследствии, когда он припоминал
это время и все, что случилось с ним в
эти дни, минуту
за минутой, пункт
за пунктом, черту
за чертой, его до суеверия поражало всегда одно обстоятельство, хотя, в сущности, и не очень необычайное, но которое постоянно казалось ему потом как бы каким-то предопределением судьбы его.
Хозяйка только из-за
этого с ней и ссорилась.
И если бы в ту минуту он в состоянии был правильнее видеть и рассуждать; если бы только мог сообразить все трудности своего положения, все отчаяние, все безобразие и всю нелепость его, понять при
этом, сколько затруднений, а может быть, и злодейств, еще остается ему преодолеть и совершить, чтобы вырваться отсюда и добраться домой, то очень может быть, что он бросил бы все и тотчас пошел бы сам на себя объявить, и не от страху даже
за себя, а от одного только ужаса и отвращения к тому, что он сделал.
Он стоял, смотрел и не верил глазам своим: дверь, наружная дверь, из прихожей на лестницу, та самая, в которую он давеча звонил и вошел, стояла отпертая, даже на целую ладонь приотворенная: ни замка, ни запора, все время, во все
это время! Старуха не заперла
за ним, может быть, из осторожности. Но боже! Ведь видел же он потом Лизавету! И как мог, как мог он не догадаться, что ведь вошла же она откуда-нибудь! Не сквозь стену же.
Гость несколько раз тяжело отдыхнулся. «Толстый и большой, должно быть», — подумал Раскольников, сжимая топор в руке. В самом деле, точно все
это снилось. Гость схватился
за колокольчик и крепко позвонил.
—
Это деньги с вас по заемному письму требуют, взыскание. Вы должны или уплатить со всеми издержками, пенными [Пенные — от пеня — штраф
за невыполнение принятых обязательств.] и прочими, или дать письменно отзыв, когда можете уплатить, а вместе с тем и обязательство не выезжать до уплаты из столицы и не продавать и не скрывать своего имущества. А заимодавец волен продать ваше имущество, а с вами поступить по законам.
И Карль сзади его
за фрак от окна таскаль, и тут,
это правда, господин капитэн, ему зейн рок изорваль.
— Но позвольте, позвольте же мне, отчасти, все рассказать… как было дело и… в свою очередь… хотя
это и лишнее, согласен с вами, рассказывать, — но год назад
эта девица умерла от тифа, я же остался жильцом, как был, и хозяйка, как переехала на теперешнюю квартиру, сказала мне… и сказала дружески… что она совершенно во мне уверена и все… но что не захочу ли я дать ей
это заемное письмо, в сто пятнадцать рублей, всего что она считала
за мной долгу.
«Если действительно все
это дело сделано было сознательно, а не по-дурацки, если у тебя действительно была определенная и твердая цель, то каким же образом ты до сих пор даже и не заглянул в кошелек и не знаешь, что тебе досталось, из-за чего все муки принял и на такое подлое, гадкое, низкое дело сознательно шел? Да ведь ты в воду его хотел сейчас бросить, кошелек-то, вместе со всеми вещами, которых ты тоже еще не видал…
Это как же?»
Коли хочешь, так бери сейчас текст, перьев бери, бумаги — все
это казенное — и бери три рубля: так как я
за весь перевод вперед взял,
за первый и
за второй лист, то, стало быть, три рубля прямо на твой пай и придутся.
«Но
за что же,
за что же… и как
это можно!» — повторял он, серьезно думая, что он совсем помешался.
Но, стало быть, и к нему сейчас придут, если так, «потому что… верно, все
это из того же… из-за вчерашнего…
—
Это мало; я
за тебя две дам…
Некто крестьянин Душкин, содержатель распивочной, напротив того самого дома, является в контору и приносит ювелирский футляр с золотыми серьгами и рассказывает целую повесть: «Прибежал-де ко мне повечеру, третьего дня, примерно в начале девятого, — день и час! вникаешь? — работник красильщик, который и до
этого ко мне на дню забегал, Миколай, и принес мне ефту коробку, с золотыми сережками и с камушками, и просил
за них под заклад два рубля, а на мой спрос: где взял? — объявил, что на панели поднял.
— Как попали! Как попали? — вскричал Разумихин, — и неужели ты, доктор, ты, который прежде всего человека изучать обязан и имеешь случай, скорей всякого другого, натуру человеческую изучить, — неужели ты не видишь, по всем
этим данным, что
это за натура
этот Николай? Неужели не видишь, с первого же разу, что все, что он показал при допросах, святейшая правда есть? Точнехонько так и попали в руки, как он показал. Наступил на коробку и поднял!
В ответ на
это Раскольников медленно опустился на подушку, закинул руки
за голову и стал смотреть в потолок. Тоска проглянула в лице Лужина. Зосимов и Разумихин еще с большим любопытством принялись его оглядывать, и он видимо, наконец, сконфузился.
Он не знал, да и не думал о том, куда идти; он знал одно: «что все
это надо кончить сегодня же,
за один раз, сейчас же; что домой он иначе не воротится, потому что не хочет так жить».
«Где
это, — подумал Раскольников, идя далее, — где
это я читал, как один приговоренный к смерти,
за час до смерти, говорит или думает, что если бы пришлось ему жить где-нибудь на высоте, на скале, и на такой узенькой площадке, чтобы только две ноги можно было поставить, — а кругом будут пропасти, океан, вечный мрак, вечное уединение и вечная буря, — и оставаться так, стоя на аршине пространства, всю жизнь, тысячу лет, вечность, — то лучше так жить, чем сейчас умирать!
— А вы небось выдержите? Нет, я бы не выдержал!
За сто рублей награждения идти на этакий ужас! Идти с фальшивым билетом — куда же? — в банкирскую контору, где на
этом собаку съели, — нет, я бы сконфузился. А вы не сконфузитесь?
— Фу, какие вы страшные вещи говорите! — сказал, смеясь, Заметов. — Только все
это один разговор, а на деле, наверно, споткнулись бы. Тут, я вам скажу, по-моему, не только нам с вами, даже натертому, отчаянному человеку
за себя поручиться нельзя. Да чего ходить — вот пример: в нашей-то части старуху-то убили. Ведь уж, кажется, отчаянная башка, среди бела дня на все риски рискнул, одним чудом спасся, — а руки-то все-таки дрогнули: обокрасть не сумел, не выдержал; по делу видно…
— Так вот ты где! — крикнул он во все горло. — С постели сбежал! А я его там под диваном даже искал! На чердак ведь ходили! Настасью чуть не прибил
за тебя… А он вон где! Родька! Что
это значит? Говори всю правду! Признавайся! Слышишь?
— Пусти! — сказал Раскольников и хотел пройти мимо.
Это уже вывело Разумихина из себя: он крепко схватил его
за плечо.
И что
за охота благодетельствовать тем, которые… плюют на
это?
— Вр-р-решь! — нетерпеливо вскрикнул Разумихин, — почему ты знаешь? Ты не можешь отвечать
за себя! Да и ничего ты в
этом не понимаешь… Я тысячу раз точно так же с людьми расплевывался и опять назад прибегал… Станет стыдно — и воротишься к человеку! Так помни же, дом Починкова, третий этаж…
— А журнал,
это есть, братец ты мой, такие картинки, крашеные, и идут они сюда к здешним портным каждую субботу, по почте, из-за границы, с тем то есть, как кому одеваться, как мужскому, равномерно и женскому полу. Рисунок, значит. Мужской пол все больше в бекешах пишется, а уж по женскому отделению такие, брат, суфлеры, что отдай ты мне все, да и мало!
Он точно цеплялся
за все и холодно усмехнулся, подумав
это, потому что уж наверно решил про контору и твердо знал, что сейчас все кончится.
Когда я… кхе! когда я… кхе-кхе-кхе… о, треклятая жизнь! — вскрикнула она, отхаркивая мокроту и схватившись
за грудь, — когда я… ах, когда на последнем бале… у предводителя… меня увидала княгиня Безземельная, — которая меня потом благословляла, когда я выходила
за твоего папашу, Поля, — то тотчас спросила: «Не та ли
это милая девица, которая с шалью танцевала при выпуске?..» (Прореху-то зашить надо; вот взяла бы иглу да сейчас бы и заштопала, как я тебя учила, а то завтра… кхе!.. завтра… кхе-кхе-кхе!.. пуще разо-рвет! — крикнула она надрываясь…)…
— Вы не Амаль-Иван, а Амалия Людвиговна, и так как я не принадлежу к вашим подлым льстецам, как господин Лебезятников, который смеется теперь
за дверью (
за дверью действительно раздался смех и крик: «сцепились!»), то и буду всегда называть вас Амалией Людвиговной, хотя решительно не могу понять, почему вам
это название не нравится.
В
это время послышались еще шаги, толпа в сенях раздвинулась, и на пороге появился священник с запасными дарами, седой старичок.
За ним ходил полицейский, еще с улицы. Доктор тотчас же уступил ему место и обменялся с ним значительным взглядом. Раскольников упросил доктора подождать хоть немножко. Тот пожал плечами и остался.
В
эту минуту из сеней, сквозь толпу, быстро протеснилась Поленька, бегавшая
за сестрой.
Это была Поленька; она бежала
за ним и звала его: «Послушайте!
И, схватив
за руку Дунечку так, что чуть не вывернул ей руки, он пригнул ее посмотреть на то, что «вот уж он и очнулся». И мать и сестра смотрели на Разумихина как на провидение, с умилением и благодарностью; они уже слышали от Настасьи, чем был для их Роди, во все время болезни,
этот «расторопный молодой человек», как назвала его, в тот же вечер, в интимном разговоре с Дуней, сама Пульхерия Александровна Раскольникова.
Он слабо махнул Разумихину, чтобы прекратить целый поток его бессвязных и горячих утешений, обращенных к матери и сестре, взял их обеих
за руки и минуты две молча всматривался то в ту, то в другую. Мать испугалась его взгляда. В
этом взгляде просвечивалось сильное до страдания чувство, но в то же время было что-то неподвижное, даже как будто безумное. Пульхерия Александровна заплакала.
Он стоял с обеими дамами, схватив их обеих
за руки, уговаривая их и представляя им резоны с изумительною откровенностью и, вероятно, для большего убеждения, почти при каждом слове своем, крепко-накрепко, как в тисках, сжимал им обеим руки до боли и, казалось, пожирал глазами Авдотью Романовну, нисколько
этим не стесняясь.
Но, несмотря на ту же тревогу, Авдотья Романовна хоть и не пугливого была характера, но с изумлением и почти даже с испугом встречала сверкающие диким огнем взгляды друга своего брата, и только беспредельная доверенность, внушенная рассказами Настасьи об
этом странном человеке, удержала ее от покушения убежать от него и утащить
за собою свою мать.