Неточные совпадения
На лице его можно было прочесть покойную уверенность в себе
и понимание других, выглядывавшие из глаз. «Пожил человек, знает жизнь
и людей», — скажет о нем наблюдатель,
и если не отнесет его к разряду особенных, высших натур, то еще менее к разряду натур наивных.
Он говорил просто, свободно переходя от предмета к предмету, всегда знал обо всем, что делается в мире, в свете
и в городе; следил за подробностями войны,
если была война, узнавал равнодушно о перемене английского или французского министерства, читал последнюю речь в парламенте
и во французской палате депутатов, всегда знал о новой пиесе
и о том, кого зарезали ночью на Выборгской стороне.
Если позволено проникать в чужую душу, то в душе Ивана Ивановича не было никакого мрака, никаких тайн, ничего загадочного впереди,
и сами макбетовские ведьмы затруднились бы обольстить его каким-нибудь более блестящим жребием или отнять у него тот, к которому он шествовал так сознательно
и достойно.
— А все-таки каждый день сидеть с женщиной
и болтать!.. — упрямо твердил Аянов, покачивая головой. — Ну о чем, например, ты будешь говорить хоть сегодня? Чего ты хочешь от нее,
если ее за тебя не выдадут?
Если оказывалась книга в богатом переплете лежащею на диване, на стуле, — Надежда Васильевна ставила ее на полку;
если западал слишком вольный луч солнца
и играл на хрустале, на зеркале, на серебре, — Анна Васильевна находила, что глазам больно, молча указывала человеку пальцем на портьеру,
и тяжелая, негнущаяся шелковая завеса мерно падала с петли
и закрывала свет.
А
если затрогивались вопросы живые, глубокие, то старухи тоном
и сентенциями сейчас клали на всякий разговор свою патентованную печать.
Но какое это чувство? Какого-то всеобщего благоволения, доброты ко всему на свете, — такое чувство,
если только это чувство, каким светятся глаза у людей сытых, беззаботных, всем удовлетворенных
и не ведающих горя
и нужд.
Одевалась она просто,
если разглядеть подробно все, что на ней было надето, но казалась великолепно одетой.
И материя ее платья как будто была особенная,
и ботинки не так сидят на ней, как на других.
— Э! mon cher [дорогой (фр.).] Иван Иванович: а
если б вы шубу надели, так
и не озябли бы!..
— Ну, Иван Иваныч, не сердитесь, — сказала Анна Васильевна, —
если опять забуду да свою трефовую даму побью. Она мне даже сегодня во сне приснилась.
И как это я ее забыла! Кладу девятку на чужого валета, а дама на руках…
—
Если все свести на нужное
и серьезное, — продолжал Райский, — куда как жизнь будет бедна, скучна! Только что человек выдумал, прибавил к ней — то
и красит ее. В отступлениях от порядка, от формы, от ваших скучных правил только
и есть отрады…
— Но ведь я… совершенство, cousin? Вы мне третьего дня сказали
и даже собрались доказать,
если б я только захотела слушать…
Он так
и говорит со стены: «Держи себя достойно», — чего: человека, женщины, что ли? нет, — «достойно рода, фамилии»,
и если, Боже сохрани, явится человек с вчерашним именем, с добытым собственной головой
и руками значением — «не возводи на него глаз, помни, ты носишь имя Пахотиных!..» Ни лишнего взгляда, ни смелой, естественной симпатии…
— Да, но выдает. Вы выслушаете наставления
и потом тратите деньги. А
если б вы знали, что там, в зной, жнет беременная баба…
— Да, а ребятишек бросила дома — они ползают с курами, поросятами,
и если нет какой-нибудь дряхлой бабушки дома, то жизнь их каждую минуту висит на волоске: от злой собаки, от проезжей телеги, от дождевой лужи… А муж ее бьется тут же, в бороздах на пашне, или тянется с обозом в трескучий мороз, чтоб добыть хлеба, буквально хлеба — утолить голод с семьей,
и, между прочим, внести в контору пять или десять рублей, которые потом приносят вам на подносе… Вы этого не знаете: «вам дела нет», говорите вы…
— Это очень серьезно, что вы мне сказали! — произнесла она задумчиво. —
Если вы не разбудили меня, то напугали. Я буду дурно спать. Ни тетушки, ни Paul, муж мой, никогда мне не говорили этого —
и никто. Иван Петрович, управляющий, привозил бумаги, счеты, я слышала, говорили иногда о хлебе, о неурожае. А… о бабах этих…
и о ребятишках… никогда.
Если б вы не знали, будет ли у вас топлена комната
и выработаете ли вы себе на башмаки
и на салоп, — да еще не себе, а детям?
— Вы оттого
и не знаете жизни, не ведаете чужих скорбей: кому что нужно, зачем мужик обливается потом, баба жнет в нестерпимый зной — все оттого, что вы не любили! А любить, не страдая — нельзя. Нет! — сказал он, —
если б лгал ваш язык, не солгали бы глаза, изменились бы хоть на минуту эти краски. А глаза ваши говорят, что вы как будто вчера родились…
—
Если б вы любили, кузина, — продолжал он, не слушая ее, — вы должны помнить, как дорого вам было проснуться после такой ночи, как радостно знать, что вы существуете, что есть мир, люди
и он…
— Ах, только не у всех, нет, нет!
И если вы не любили
и еще полюбите когда-нибудь, тогда что будет с вами, с этой скучной комнатой? Цветы не будут стоять так симметрично в вазах,
и все здесь заговорит о любви.
— Довольно, довольно! — остановила она с полуулыбкой, не от скуки нетерпения, а под влиянием как будто утомления от раздражительного спора. — Я воображаю себе обеих тетушек,
если б в комнате поселился беспорядок, — сказала она, смеясь, — разбросанные книги, цветы —
и вся улица смотрит свободно сюда!..
— Чем
и как живет эта женщина!
Если не гложет ее мука,
если не волнуют надежды, не терзают заботы, —
если она в самом деле «выше мира
и страстей», отчего она не скучает, не томится жизнью… как скучаю
и томлюсь я? Любопытно узнать!
— Кому ты это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я не знаю! А я только
и во сне,
и наяву вижу, как бы обжечься.
И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы
и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или,
если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет для меня мирной пристани: или горение, или — сон
и скука!
—
И чем ты сегодня не являлся перед кузиной! Она тебя Чацким назвала… А ты был
и Дон-Жуан
и Дон-Кихот вместе. Вот умудрился! Я не удивлюсь,
если ты наденешь рясу
и начнешь вдруг проповедовать…
Жаль, что ей понадобилась комедия, в которой нужны
и начало
и конец,
и завязка
и развязка, а
если б она писала роман, то, может быть,
и не бросила бы.
— Опять ты хвастаешься «делом»! Я думаю,
если ты перестанешь писать — вот тогда
и будет дело.
— Послушай, Райский, сколько я тут понимаю, надо тебе бросить прежде не живопись, а Софью,
и не делать романов,
если хочешь писать их… Лучше пиши по утрам роман, а вечером играй в карты: по маленькой, в коммерческую… это не раздражает…
Есть своя бездна
и там: слава Богу, я никогда не заглядывался в нее, а
если загляну — так уж выйдет не роман, а трагедия.
А оставил он ее давно, как только вступил. Поглядевши вокруг себя, он вывел свое оригинальное заключение, что служба не есть сама цель, а только средство куда-нибудь девать кучу люда, которому без нее незачем бы родиться на свет.
И если б не было этих людей, то не нужно было бы
и той службы, которую они несут.
Но
если покойный дух жизни тихо опять веял над ним, или попросту «находил на него счастливый стих», лицо его отражало запас силы воли, внутренней гармонии
и самообладания, а иногда какой-то задумчивой свободы, какого-то идущего к этому лицу мечтательного оттенка, лежавшего не то в этом темном зрачке, не то в легком дрожании губ.
У него упали нервы: он перестал есть, худо спал. Он чувствовал оскорбление от одной угрозы,
и ему казалось, что
если она исполнится, то это унесет у него все хорошее,
и вся его жизнь будет гадка, бедна
и страшна,
и сам он станет, точно нищий, всеми брошенный, презренный.
Все
и рты разинут,
и он стыдится своего восторга. Луч, который падал на «чудо», уже померк, краски пропали, форма износилась,
и он бросал —
и искал жадными глазами другого явления, другого чувства, зрелища,
и если не было — скучал, был желчен, нетерпелив или задумчив.
А
если нет ничего, так лежит, неподвижно по целым дням, но лежит, как будто трудную работу делает: фантазия мчит его дальше Оссиана, Тасса
и даже Кука — или бьет лихорадкой какого-нибудь встречного ощущения, мгновенного впечатления,
и он встанет усталый, бледный,
и долго не придет в нормальное положение.
Всего пуще пугало его
и томило обидное сострадание сторожа Сидорыча,
и вместе трогало своей простотой. Однажды он не выучил два урока сряду
и завтра должен был остаться без обеда,
если не выучит их к утру, а выучить было некогда, все легли спать.
Зато,
если задето его самолюбие, затронуты нервы, тогда он одним взглядом в книгу как будто снимет фотографию с урока, запомнит столбцы цифр, отгадает задачу —
и вдруг блеснет, как фейерверк,
и изумит весь класс, иногда
и учителя.
Но мысль о деле,
если только она не проходила через доклад, как, бывало, русский язык через грамматику, а сказанная среди шуток
и безделья, для него как-то ясна, лишь бы не доходило дело до бумаг.
И если не будешь дремать, то с твоим именем
и родством тридцати лет будешь губернатором.
Она, кажется, только тогда
и была счастлива, когда вся вымажется, растреплется от натиранья полов, мытья окон, посуды, дверей, когда лицо, голова сделаются неузнаваемы, а руки до того выпачканы, что
если понадобится почесать нос или бровь, так она прибегает к локтю.
Если же кого-нибудь называла по имени
и по отчеству, так тот знал, что над ним собралась гроза...
Хотя она была не скупа, но обращалась с деньгами с бережливостью; перед издержкой задумывалась, была беспокойна, даже сердита немного; но, выдав раз деньги, тотчас же забывала о них,
и даже не любила записывать; а
если записывала, так только для того, по ее словам, чтоб потом не забыть, куда деньги дела,
и не испугаться. Пуще всего она не любила платить вдруг много, большие куши.
Распорядившись утром по хозяйству, бабушка, после кофе, стоя сводила у бюро счеты, потом садилась у окон
и глядела в поле, следила за работами, смотрела, что делалось на дворе,
и посылала Якова или Василису,
если на дворе делалось что-нибудь не так, как ей хотелось.
Потом,
если нужно, ехала в ряды
и заезжала с визитом в город, но никогда не засиживалась, а только заглянет минут на пять
и сейчас к другому, к третьему,
и к обеду домой.
Если в доме есть девицы, то принесет фунт конфект, букет цветов
и старается подладить тон разговора под их лета, занятия, склонности, сохраняя утонченнейшую учтивость, смешанную с неизменною почтительностью рыцарей старого времени, не позволяя себе нескромной мысли, не только намека в речи, не являясь перед ними иначе, как во фраке.
Тит Никоныч любил беседовать с нею о том, что делается в свете, кто с кем воюет, за что; знал, отчего у нас хлеб дешев
и что бы было,
если б его можно было возить отвсюду за границу. Знал он еще наизусть все старинные дворянские домы, всех полководцев, министров, их биографии; рассказывал, как одно море лежит выше другого; первый уведомит, что выдумали англичане или французы,
и решит, полезно ли это или нет.
Если Борис тронет ее за голову, она сейчас поправит волосы,
если поцелует, она тихонько оботрется. Схватит мячик, бросит его раза два, а
если он укатится, она не пойдет поднять его, а прыгнет, сорвет листок
и старается щелкнуть.
Она упряма:
если скажут, пойдем туда, она не пойдет, или пойдет не сразу, а прежде покачает отрицательно головой, потом не пойдет, а побежит,
и все вприпрыжку.
Она не просит рисовать; а
если Марфенька попросит, она пристальнее Марфеньки смотрит, как рисуют,
и ничего не скажет. Рисунков
и карандашей, как Марфенька, тоже не просит. Ей было лет шесть с небольшим.
Верочка плачет редко
и потихоньку,
и если огорчат ее чем-нибудь, она делается молчалива
и не скоро приходит в себя, не любит, чтоб ее заставляли просить прощенья.
— Разве я тебе не говорила? Это председатель палаты, важный человек: солидный, умный, молчит все; а
если скажет, даром слов не тратит. Его все боятся в городе: что он сказал, то
и свято. Ты приласкайся к нему: он любит пожурить…
Там царствует бесконечно разнообразный расчет: расчет роскоши, расчет честолюбия, расчет зависти, редко — самолюбия
и никогда — сердца, то есть чувства. Красавицы приносят все в жертву расчету: самую страсть,
если постигает их страсть, даже темперамент, когда потребует того роль, выгода положения.