Неточные совпадения
Одно только нарушало его спокойствие —
это геморрой от сидячей жизни; в перспективе представлялось
для него тревожное событие — прервать на время
эту жизнь и побывать где-нибудь на водах. Так грозил ему доктор.
— У меня никаких расчетов нет: я делаю
это от… от…
для удовольствия.
— От… от скуки — видишь, и я
для удовольствия — и тоже без расчетов. А как я наслаждаюсь красотой, ты и твой Иван Петрович
этого не поймете, не во гнев тебе и ему — вот и все. Ведь есть же одни, которые молятся страстно, а другие не знают
этой потребности, и…
Он познакомился с ней и потом познакомил с домом ее бывшего своего сослуживца Аянова, чтобы два раза в неделю делать партию теткам, а сам, пользуясь
этим скудным средством, сближался сколько возможно с кузиной, урывками вслушивался, вглядывался в нее, не зная, зачем,
для чего?
— Что же мне делать, cousin: я не понимаю? Вы сейчас сказали, что
для того, чтобы понять жизнь, нужно, во-первых, снять портьеру с нее. Положим, она снята, и я не слушаюсь предков: я знаю, зачем, куда бегут все
эти люди, — она указала на улицу, — что их занимает, тревожит: что же нужно, во-вторых?
— Кому ты
это говоришь! — перебил Райский. — Как будто я не знаю! А я только и во сне, и наяву вижу, как бы обжечься. И если б когда-нибудь обжегся неизлечимою страстью, тогда бы и женился на той… Да нет: страсти — или излечиваются, или, если неизлечимы, кончаются не свадьбой. Нет
для меня мирной пристани: или горение, или — сон и скука!
— Да, но глубокий, истинный художник, каких нет теперь: последний могикан!.. напишу только портрет Софьи и покажу ему, а там попробую силы на романе. Я записывал и прежде кое-что: у меня есть отрывки, а теперь примусь серьезно.
Это новый
для меня род творчества; не удастся ли там?
Дядя давал ему истории четырех Генрихов, Людовиков до XVIII и Карлов до XII включительно, но все
это уже было
для него, как пресная вода после рома. На минуту только разбудили его Иоанны III и IV да Петр.
Просить бабушка не могла своих подчиненных:
это было не в ее феодальной натуре. Человек, лакей, слуга, девка — все
это навсегда, несмотря ни на что, оставалось
для нее человеком, лакеем, слугой и девкой.
— Я ждала
этого вечера с нетерпением, — продолжала Софья, — потому что Ельнин не знал, что я разучиваю ее
для…
Там был записан старый эпизод, когда он только что расцветал, сближался с жизнью, любил и его любили. Он записал его когда-то под влиянием чувства, которым жил, не зная тогда еще, зачем, — может быть, с сентиментальной целью посвятить
эти листки памяти своей тогдашней подруги или оставить
для себя заметку и воспоминание в старости о молодой своей любви, а может быть, у него уже тогда бродила мысль о романе, о котором он говорил Аянову, и мелькал сюжет
для трогательной повести из собственной жизни.
И вспомнил он, что любовался птичкой, сажал цветы и плакал — искренно, как и она. Куда же делись
эти слезы, улыбки, наивные радости, и зачем опошлились они, и зачем она не нужна
для него теперь!..
— Лжец! — обозвал он Рубенса. — Зачем, вперемежку с любовниками, не насажал он в саду нищих в рубище и умирающих больных:
это было бы верно!.. А мог ли бы я? — спросил он себя. Что бы было, если б он принудил себя жить с нею и
для нее? Сон, апатия и лютейший враг — скука! Явилась в готовой фантазии длинная перспектива
этой жизни, картина
этого сна, апатии, скуки: он видел там себя, как он был мрачен, жосток, сух и как, может быть, еще скорее свел бы ее в могилу. Он с отчаянием махнул рукой.
— Видите, кузина,
для меня и то уж счастье, что тут есть какое-то колебание, что у вас не вырвалось ни да, ни нет. Внезапное да — значило бы обман, любезность или уж такое счастье, какого я не заслужил; а от нет было бы мне больно. Но вы не знаете сами, жаль вам или нет:
это уж много от вас,
это половина победы…
«Что ж
это? Ужели я, не шутя, влюблен? — думал он. — Нет, нет! И что мне за дело? ведь я не
для себя хлопотал, а
для нее же…
для развития… „
для общества“. Еще последнее усилие!..»
— Потому, что один я лишний в
эту минуту, один я прочел вашу тайну в зародыше. Но… если вы мне вверите ее, тогда я, после него, буду дороже
для вас всех…
—
Для страсти не нужно годов, кузина: она может зародиться в одно мгновение. Но я и не уверяю вас в страсти, — уныло прибавил он, — а что я взволнован теперь — так я не лгу. Не говорю опять, что я умру с отчаяния, что
это вопрос моей жизни — нет; вы мне ничего не дали, и нечего вам отнять у меня, кроме надежд, которые я сам возбудил в себе…
Это ощущение: оно, конечно, скоро пройдет, я знаю. Впечатление, за недостатком пищи, не упрочилось — и слава Богу!
— Марфенька! Я тебя просвещу! — обратился он к ней. — Видите ли, бабушка:
этот домик, со всем, что здесь есть, как будто
для Марфеньки выстроен, — сказал Райский, — только детские надо надстроить. Люби, Марфенька, не бойся бабушки. А вы, бабушка, мешаете принять подарок!
Борис видел все
это у себя в уме и видел себя, задумчивого, тяжелого. Ему казалось, что он портит картину,
для которой ему тоже нужно быть молодому, бодрому, живому, с такими же, как у ней, налитыми жизненной влагой глазами, с такой же резвостью движений.
«Ничего больше не надо
для счастья, — думал он, — умей только остановиться вовремя, не заглядывать вдаль. Так бы сделал другой на моем месте. Здесь все есть
для тихого счастья — но…
это не мое счастье!» Он вздохнул. «Глаза привыкнут… воображение устанет, — и впечатление износится… иллюзия лопнет, как мыльный пузырь, едва разбудив нервы!..»
— Шатобриана — «Les Martyrs» [«Мученики» (фр.).]…
Это уже очень высоко
для меня!
«Однако какая широкая картина тишины и сна! — думал он, оглядываясь вокруг, — как могила! Широкая рама
для романа! Только что я вставлю в
эту раму?»
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и проходя в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая живой души. — Что за фигуры, что за нравы, какие явления! Все, все годятся в роман: все
эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы
для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка
для художника!»
Часто с Райским уходили они в
эту жизнь. Райский как дилетант —
для удовлетворения мгновенной вспышки воображения, Козлов — всем существом своим; и Райский видел в нем в
эти минуты то же лицо, как у Васюкова за скрипкой, и слышал живой, вдохновенный рассказ о древнем быте или, напротив, сам увлекал его своей фантазией — и они полюбили друг в друге
этот живой нерв, которым каждый был по-своему связан с знанием.
— Помилуй, Леонтий; ты ничего не делаешь
для своего времени, ты пятишься, как рак. Оставим римлян и греков — они сделали свое. Будем же делать и мы, чтоб разбудить
это (он указал вокруг на спящие улицы, сады и дома). Будем превращать
эти обширные кладбища в жилые места, встряхивать спящие умы от застоя!
— Ну, за
это я не берусь: довольно с меня и того, если я дам образцы старой жизни из книг, а сам буду жить про себя и
для себя. А живу я тихо, скромно, ем, как видишь, лапшу… Что же делать? — Он задумался.
—
Это вкусные блюда, — снисходительно заметил Тит Никоныч, — но тяжелы
для желудка.
Он удивлялся, как могло все
это уживаться в ней и как бабушка, не замечая вечного разлада старых и новых понятий, ладила с жизнью и переваривала все
это вместе и была так бодра, свежа, не знала скуки, любила жизнь, веровала, не охлаждаясь ни к чему, и всякий день был
для нее как будто новым, свежим цветком, от которого назавтра она ожидала плодов.
— Какое рабство! — сказал Райский. — И так всю жизнь прожить, растеряться в мелочах! Зачем же,
для какой цели
эти штуки, бабушка, делает кто-то, по вашему мнению, с умыслом? Нет, я отчаиваюсь воспитать вас… Вы испорчены!
— Нет — я не пью почти:
это так только,
для компании. У меня и так в голову бросилось.
«Что
это значит: не научилась, что ли, она еще бояться и стыдиться, по природному неведению, или хитрит, притворяется? — думал он, стараясь угадать ее, — ведь я все-таки новость
для нее.
Уж не бродит ли у ней в голове: „Не хорошо, глупо не совладеть с впечатлением, отдаться ему, разинуть рот и уставить глаза!“ Нет, быть не может,
это было бы слишком тонко, изысканно
для нее: не по-деревенски!
А у него на лице повисло облако недоумения, недоверчивости, какой-то беспричинной и бесцельной грусти. Он разбирал себя и, наконец, разобрал, что он допрашивался у Веры о том, населял ли кто-нибудь
для нее
этот угол живым присутствием, не из участия, а частию затем, чтоб испытать ее, частию, чтобы как будто отрекомендоваться ей, заявить свой взгляд, чувства…
Он должен был сознаться, что втайне надеялся найти в ней ту же свежую, молодую, непочатую жизнь, как в Марфеньке, и что, пока бессознательно, он сам просился начать ее, населить
эти места
для нее собою, быть ее двойником.
«Нет и у меня дела, не умею я его делать, как делают художники, погружаясь в задачу, умирая
для нее! — в отчаянии решил он. — А какие сокровища перед глазами: то картинки жанра, Теньер, Остад —
для кисти, то быт и нравы —
для пера: все
эти Опенкины и… вон, вон…»
Он по родству — близкое ей лицо: он один и случайно, и по праву может и должен быть
для нее
этим авторитетом. И бабушка писала, что назначает ему
эту роль.
— Ах, Татьяна Марковна… что
это его превосходительство
для праздника нынче!..
— То-то отстал! Какой пример
для молодых женщин и девиц? А ведь ей давно за сорок! Ходит в розовом, бантики да ленточки… Как не пожурить! Видите ли, — обратился он к Райскому, — что я страшен только
для порока, а вы боитесь меня! Кто
это вам наговорил на меня страхи!
— По какому праву? А по такому, что вы оскорбили женщину в моем доме, и если б я допустил
это, то был бы жалкая дрянь. Вы
этого не понимаете, тем хуже
для вас!..
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем
этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть,
это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как
это для меня неловко, несносно…
Но когда он прочитал письмо Веры к приятельнице, у него невидимо и незаметно даже
для него самого, подогрелась
эта надежда. Она там сознавалась, что в нем, в Райском, было что-то: «и ум, и много талантов, блеска, шума или жизни, что, может быть, в другое время заняло бы ее, а не теперь…»
—
Для меня собственно — я бы ничего не сделала, а если б
это нужно было
для вас, я бы сделала так, как вам счастливее, удобнее, покойнее, веселее…
— Зачем
это вам нужно знать
для вашего отъезда? — спросила она, делая большие глаза.
— И не надо! Ты скажи, любишь ли ты и от кого письмо:
это будет все равно, что ты умерла
для меня.
—
Это ни честно, ни нечестно, а полезно
для меня…
— Милый Борис! — нежно говорила она, протягивая руки и маня к себе, — помните сад и беседку? Разве
эта сцена — новость
для вас? Подите сюда! — прибавила скороговоркой, шепотом, садясь на диван и указывая ему место возле себя.
В нем все открыто, все сразу видно
для наблюдателя, все слишком просто, не заманчиво, не таинственно, не романтично. Про него нельзя было сказать «умный человек» в том смысле, как обыкновенно говорят о людях, замечательно наделенных
этою силою; ни остроумием, ни находчивостью его тоже упрекнуть было нельзя.
Всего обиднее и грустнее
для Татьяны Марковны была таинственность; «тайком от нее девушка переписывается, может быть, переглядывается с каким-нибудь вертопрахом из окна — и кто же? внучка, дочь ее, ее милое дитя, вверенное ей матерью: ужас, ужас! Даже руки и ноги холодеют…» — шептала она, не подозревая, что
это от нерв, в которые она не верила.
— В полицию посадили! — договорила она. — Кажется, только
этого недостает
для вашего счастья!
— Опять нет! Скоро ли
это воздержание кончится? Вы, должно быть, боитесь Успенского поста? Или бережете ласки
для…