Неточные совпадения
«Да! она не простит и не может простить. И всего ужаснее то, что виной всему я, — виной я, а не виноват. В этом-то вся драма, — думал он. — Ах, ах, ах!» приговаривал он с отчаянием, вспоминая самые тяжелые
для себя впечатления из
этой ссоры.
Он прочел письма. Одно было очень неприятное — от купца, покупавшего лес в имении жены. Лес
этот необходимо было продать; но теперь, до примирения с женой, не могло быть о том речи. Всего же неприятнее тут было то, что
этим подмешивался денежный интерес в предстоящее дело его примирения с женою. И мысль, что он может руководиться
этим интересом, что он
для продажи
этого леса будет искать примирения с женой, —
эта мысль оскорбляла его.
Либеральная партия говорила или, лучше, подразумевала, что религия есть только узда
для варварской части населения, и действительно, Степан Аркадьич не мог вынести без боли в ногах даже короткого молебна и не мог понять, к чему все
эти страшные и высокопарные слова о том свете, когда и на
этом жить было бы очень весело.
— Вы мне гадки, отвратительны! — закричала она, горячась всё более и более. — Ваши слезы — вода! Вы никогда не любили меня; в вас нет ни сердца, ни благородства! Вы мне мерзки, гадки, чужой, да, чужой совсем! — с болью и злобой произнесла она
это ужасное
для себя слово чужой.
Навсегда чужие! — повторила она опять с особенным значением
это страшное
для нее слово.
Он был на «ты» со всеми, с кем пил шампанское, а пил он шампанское со всеми, и поэтому, в присутствии своих подчиненных встречаясь с своими постыдными «ты», как он называл шутя многих из своих приятелей, он, со свойственным ему тактом, умел уменьшать неприятность
этого впечатления
для подчиненных.
— Ну, коротко сказать, я убедился, что никакой земской деятельности нет и быть не может, — заговорил он, как будто кто-то сейчас обидел его, — с одной стороны игрушка, играют в парламент, а я ни достаточно молод, ни достаточно стар, чтобы забавляться игрушками; а с другой (он заикнулся) стороны,
это — средство
для уездной coterie [партии] наживать деньжонки.
Для чего
этим трем барышням нужно было говорить через день по-французски и по-английски;
для чего они в известные часы играли попеременкам на фортепиано, звуки которого слышались у брата наверху, где занимались студенты;
для чего ездили
эти учителя французской литературы, музыки, рисованья, танцев;
для чего в известные часы все три барышни с М-llе Linon подъезжали в коляске к Тверскому бульвару в своих атласных шубках — Долли в длинной, Натали в полудлинной, а Кити в совершенно короткой, так что статные ножки ее в туго-натянутых красных чулках были на всем виду;
для чего им, в сопровождении лакея с золотою кокардой на шляпе, нужно было ходить по Тверскому бульвару, — всего
этого и многого другого, что делалось в их таинственном мире, он не понимал, но знал, что всё, что там делалось, было прекрасно, и был влюблен именно в
эту таинственность совершавшегося.
Убеждение Левина в том, что
этого не может быть, основывалось на том, что в глазах родных он невыгодная, недостойная партия
для прелестной Кити, а сама Кити не может любить его.
Левин встречал в журналах статьи, о которых шла речь, и читал их, интересуясь ими, как развитием знакомых ему, как естественнику по университету, основ естествознания, но никогда не сближал
этих научных выводов о происхождении человека как животного, о рефлексах, о биологии и социологии, с теми вопросами о значении жизни и смерти
для себя самого, которые в последнее время чаще и чаще приходили ему на ум.
— Я не могу допустить, — сказал Сергей Иванович с обычною ему ясностью и отчетливостью выражения и изяществом дикции, — я не могу ни в каком случае согласиться с Кейсом, чтобы всё мое представление о внешнем мире вытекало из впечатлений. Самое основное понятие бытия получено мною не чрез ощущение, ибо нет и специального органа
для передачи
этого понятия.
— Если тебе хочется, съезди, но я не советую, — сказал Сергей Иванович. — То есть, в отношении ко мне, я
этого не боюсь, он тебя не поссорит со мной; но
для тебя, я советую тебе лучше не ездить. Помочь нельзя. Впрочем, делай как хочешь.
Ничего, казалось, не было особенного ни в ее одежде, ни в ее позе; но
для Левина так же легко было узнать ее в
этой толпе, как розан в крапиве.
— Я? Да, я озабочен; но, кроме того, меня
это всё стесняет, — сказал он. — Ты не можешь представить себе, как
для меня, деревенского жителя, всё
это дико, как ногти того господина, которого я видел у тебя…
— Так мне иногда кажется. Ведь
это будет ужасно и
для меня и
для нее.
Степан Аркадьич улыбнулся. Он так знал
это чувство Левина, знал, что
для него все девушки в мире разделяются на два сорта: один сорт —
это все девушки в мире, кроме ее, и
эти девушки имеют все человеческие слабости, и девушки очень обыкновенные; другой сорт — она одна, не имеющая никаких слабостей и превыше всего человеческого.
— Нет, ты постой, постой, — сказал он. — Ты пойми, что
это для меня вопрос жизни и смерти. Я никогда ни с кем не говорил об
этом. И ни с кем я не могу говорить об
этом, как с тобою. Ведь вот мы с тобой по всему чужие: другие вкусы, взгляды, всё; но я знаю, что ты меня любишь и понимаешь, и от
этого я тебя ужасно люблю. Но, ради Бога, будь вполне откровенен.
— Ну, уж извини меня. Ты знаешь,
для меня все женщины делятся на два сорта… то есть нет… вернее: есть женщины, и есть… Я прелестных падших созданий не видал и не увижу, а такие, как та крашеная Француженка у конторки, с завитками, —
это для меня гадины, и все падшие — такие же.
И сколько бы ни внушали княгине, что в наше время молодые люди сами должны устраивать свою судьбу, он не могла верить
этому, как не могла бы верить тому, что в какое бы то ни было время
для пятилетних детей самыми лучшими игрушками должны быть заряженные пистолеты.
Взойдя наверх одеться
для вечера и взглянув в зеркало, она с радостью заметила, что она в одном из своих хороших дней и в полном обладании всеми своими силами, а
это ей так нужно было
для предстоящего: она чувствовала в себе внешнюю тишину и свободную грацию движений.
Вронский в
это последнее время, кроме общей
для всех приятности Степана Аркадьича, чувствовал себя привязанным к нему еще тем, что он в его воображении соединялся с Кити.
— Я больше тебя знаю свет, — сказала она. — Я знаю
этих людей, как Стива, как они смотрят на
это. Ты говоришь, что он с ней говорил об тебе.
Этого не было.
Эти люди делают неверности, но свой домашний очаг и жена —
это для них святыня. Как-то у них
эти женщины остаются в презрении и не мешают семье. Они какую-то черту проводят непроходимую между семьей и
этим. Я
этого не понимаю, но
это так.
— Долли, постой, душенька. Я видела Стиву, когда он был влюблен в тебя. Я помню
это время, когда он приезжал ко мне и плакал, говоря о тебе, и какая поэзия и высота была ты
для него, и я знаю, что чем больше он с тобой жил, тем выше ты
для него становилась. Ведь мы смеялись бывало над ним, что он к каждому слову прибавлял: «Долли удивительная женщина». Ты
для него божество всегда была и осталась, а
это увлечение не души его…
И странно то, что хотя они действительно говорили о том, как смешон Иван Иванович своим французским языком, и о том, что
для Елецкой можно было бы найти лучше партию, а между тем
эти слова имели
для них значение, и они чувствовали
это так же, как и Кити.
— Сергей Иваныч? А вот к чему! — вдруг при имени Сергея Ивановича вскрикнул Николай Левин, — вот к чему… Да что говорить? Только одно…
Для чего ты приехал ко мне? Ты презираешь
это, и прекрасно, и ступай с Богом, ступай! — кричал он, вставая со стула, — и ступай, и ступай!
Дом был большой, старинный, и Левин, хотя жил один, но топил и занимал весь дом. Он знал, что
это было глупо, знал, что
это даже нехорошо и противно его теперешним новым планам, но дом
этот был целый мир
для Левина.
Это был мир, в котором жили и умерли его отец и мать. Они жили тою жизнью, которая
для Левина казалась идеалом всякого совершенства и которую он мечтал возобновить с своею женой, с своею семьей.
Любовь к женщине он не только не мог себе представить без брака, но он прежде представлял себе семью, а потом уже ту женщину, которая даст ему семью. Его понятия о женитьбе поэтому не были похожи на понятия большинства его знакомых,
для которых женитьба была одним из многих общежитейских дел;
для Левина
это было главным делом жизни, от которогo зависело всё ее счастье. И теперь от
этого нужно было отказаться!
— Да, — продолжала Анна. — Ты знаешь, отчего Кити не приехала обедать? Она ревнует ко мне. Я испортила… я была причиной того, что бал
этот был
для нее мученьем, а не радостью. Но, право, право, я не виновата, или виновата немножко, — сказала она, тонким голосом протянув слово «немножко».
Но в ту минуту, когда она выговаривала
эти слова, она чувствовала, что они несправедливы; она не только сомневалась в себе, она чувствовала волнение при мысли о Вронском и уезжала скорее, чем хотела, только
для того, чтобы больше не встречаться с ним.
— Впрочем, Анна, по правде тебе сказать, я не очень желаю
для Кити
этого брака. И лучше, чтоб
это разошлось, если он, Вронский, мог влюбиться в тебя в один день.
Не раз говорила она себе
эти последние дни и сейчас только, что Вронский
для нее один из сотен вечно одних и тех же, повсюду встречаемых молодых людей, что она никогда не позволит себе и думать о нем; но теперь, в первое мгновенье встречи с ним, ее охватило чувство радостной гордости.
Она знала
это так же верно, как если б он сказал ей, что он тут
для того, чтобы быть там, где она.
Анна ничего не слышала об
этом положении, и ей стало совестно, что она так легко могла забыть о том, что
для него было так важно.
Она видела, что Алексей Александрович хотел что-то сообщить ей приятное
для себя об
этом деле, и она вопросами навела его на рассказ. Он с тою же самодовольною улыбкой рассказал об овациях, которые были сделаны ему вследствие
этого проведенного положения.
— Когда стара буду и дурна, я сделаюсь такая же, — говорила Бетси, — но
для вас,
для молодой, хорошенькой женщины еще рано в
эту богадельню.
Княгиня Бетси, не дождавшись конца последнего акта, уехала из театра. Только что успела она войти в свою уборную, обсыпать свое длинное бледное лицо пудрой, стереть ее, оправиться и приказать чай в большой гостиной, как уж одна за другою стали подъезжать кареты к ее огромному дому на Большой Морской. Гости выходили на широкий подъезд, и тучный швейцар, читающий по утрам,
для назидания прохожих, за стеклянною дверью газеты, беззвучно отворял
эту огромную дверь, пропуская мимо себя приезжавших.
— Тем хуже
для тех, кто держится
этой моды. Я знаю счастливые браки только по рассудку.
— Так сделайте
это для меня, никогда не говорите мне
этих слов, и будем добрыми друзьями, — сказала она словами; но совсем другое говорил ее взгляд.
— Любовь… — повторила она медленно, внутренним голосом, и вдруг, в то же время, как она отцепила кружево, прибавила: — Я оттого и не люблю
этого слова, что оно
для меня слишком много значит, больше гораздо, чем вы можете понять, — и она взглянула ему в лицо. — До свиданья!
Ему в первый раз пришли вопросы о возможности
для его жены полюбить кого-нибудь, и он ужаснулся пред
этим.
И потом, ревновать — значит унижать и себя и ее», говорил он себе, входя в ее кабинет; но рассуждение
это, прежде имевшее такой вес
для него, теперь ничего не весило и не значило.
С
этого вечера началась новая жизнь
для Алексея Александровича и
для его жены.
То, что почти целый год
для Вронского составляло исключительно одно желанье его жизни, заменившее ему все прежние желания; то, что
для Анны было невозможною, ужасною и тем более обворожительною мечтою счастия, —
это желание было удовлетворено. Бледный, с дрожащею нижнею челюстью, он стоял над нею и умолял успокоиться, сам не зная, в чем и чем.
Она говорила себе: «Нет, теперь я не могу об
этом думать; после, когда я буду спокойнее». Но
это спокойствие
для мыслей никогда не наступало; каждый paз, как являлась ей мысль о том, что она сделала, и что с ней будет, и что она должна сделать, на нее находил ужас, и она отгоняла от себя
эти мысли.
Кроме того, из
этого же оказывалось, что бороны и все земледельческие орудия, которые велено было осмотреть и починить еще зимой и
для которых нарочно взяты были три плотника, были не починены, и бороны всё-таки чинили, когда надо было ехать скородить.
— Не с
этим народом, а с
этим приказчиком! — сказал Левин, вспыхнув. — Ну
для чего я вас держу! — закричал он. Но вспомнив, что
этим не поможешь, остановился на половине речи и только вздохнул. — Ну что, сеять можно? — спросил он, помолчав.
Левин сердито махнул рукой, пошел к амбарам взглянуть овес и вернулся к конюшне. Овес еще не испортился. Но рабочие пересыпали его лопатами, тогда как можно было спустить его прямо в нижний амбар, и, распорядившись
этим и оторвав отсюда двух рабочих
для посева клевера, Левин успокоился от досады на приказчика. Да и день был так хорош, что нельзя было сердиться.
У всех было то же отношение к его предположениям, и потому он теперь уже не сердился, но огорчался и чувствовал себя еще более возбужденным
для борьбы с
этою какою-то стихийною силой, которую он иначе не умел назвать, как «что Бог даст», и которая постоянно противопоставлялась ему.
—
Это можно, — сказал Рябинин, садясь и самым мучительным
для себя образом облокачиваясь на спинку кресла. — Уступить надо, князь. Грех будет. A деньги готовы окончательно, до одной копейки. За деньгами остановки не бывает.
Он смутно чувствовал, что в
этом что-то есть оскорбительное
для него, и сердился теперь не на то, что расстроило его, а придирался ко всему, что представлялось ему.