Неточные совпадения
— Я
пойду прямо к
делу: скажите мне, откуда вы берете это спокойствие, как удается вам сохранить тишину, достоинство, эту свежесть в лице, мягкую уверенность и скромность в каждом мерном движении вашей жизни? Как вы обходитесь без борьбы, без увлечений, без падений и без побед? Что вы делаете для этого?
— Как прощай: а портрет Софьи!.. На
днях начну. Я забросил академию и не видался ни с кем. Завтра
пойду к Кирилову: ты его знаешь?
Кое-как он достиг дробей, достиг и до четырех правил из алгебры, когда же
дело дошло до уравнений, Райский утомился напряжением ума и дальше не
пошел, оставшись совершенно равнодушным к тому, зачем и откуда извлекают квадратный корень.
Позовет ли его опекун посмотреть, как молотят рожь, или как валяют сукно на фабрике, как белят полотна, — он увертывался и забирался на бельведер смотреть оттуда в лес или
шел на реку, в кусты, в чащу, смотрел, как возятся насекомые, остро глядел, куда порхнула птичка, какая она, куда села, как почесала носик; поймает ежа и возится с ним; с мальчишками удит рыбу целый
день или слушает полоумного старика, который живет в землянке у околицы, как он рассказывает про «Пугача», — жадно слушает подробности жестоких мук, казней и смотрит прямо ему в рот без зубов и в глубокие впадины потухающих глаз.
Все, бывало, дергают за уши Васюкова: «
Пошел прочь, дурак, дубина!» — только и слышит он. Лишь Райский глядит на него с умилением, потому только, что Васюков, ни к чему не внимательный, сонный, вялый, даже у всеми любимого русского учителя не выучивший никогда ни одного урока, — каждый
день после обеда брал свою скрипку и, положив на нее подбородок, водил смычком, забывая школу, учителей, щелчки.
— Тебе шестнадцатый год, — продолжал опекун, — пора о
деле подумать, а ты до сих пор, как я вижу, еще не подумал, по какой части
пойдешь в университете и в службе. По военной трудно: у тебя небольшое состояние, а служить ты по своей фамилии должен в гвардии.
Заболеет ли кто-нибудь из людей — Татьяна Марковна вставала даже ночью,
посылала ему спирту, мази, но отсылала на другой
день в больницу, а больше к Меланхолихе, доктора же не звала. Между тем чуть у которой-нибудь внучки язычок зачешется или брюшко немного вспучит, Кирюшка или Влас скакали, болтая локтями и ногами на неоседланной лошади, в город, за доктором.
Они одинаково прилежно занимались по всем предметам, не пристращаясь ни к одному исключительно. И после, в службе, в жизни, куда их ни сунут, в какое положение ни поставят — везде и всякое
дело они делают «удовлетворительно»,
идут ровно, не увлекаясь ни в какую сторону.
— Да, упасть в обморок не от того, от чего вы упали, а от того, что осмелились распоряжаться вашим сердцем, потом уйти из дома и сделаться его женой. «Сочиняет, пишет письма, дает уроки, получает деньги, и этим живет!» В самом
деле, какой позор! А они, — он опять указал на предков, — получали, ничего не сочиняя, и проедали весь свой век чужое — какая
слава!.. Что же сталось с Ельниным?
— Потом сел играть в карты, а я
пошла одеваться; в этот вечер он был в нашей ложе и на другой
день объявлен женихом.
Однако он прежде всего погрузил на
дно чемодана весь свой литературный материал, потом в особый ящик поместил эскизы карандашом и кистью пейзажей, портретов и т. п., захватил краски, кисти, палитру, чтобы устроить в деревне небольшую мастерскую, на случай если роман не
пойдет на лад.
— Куда же ты
девал ведомости об имении, что я
посылала тебе! С тобой они?
— Я
днем хожу туда, и то с Агафьей или мальчишку из деревни возьму. А то так на похороны, если мужичок умрет. У нас,
слава Богу, редко мрут.
Он убаюкивался этою тихой жизнью, по временам записывая кое-что в роман: черту, сцену, лицо, записал бабушку, Марфеньку, Леонтья с женой, Савелья и Марину, потом смотрел на Волгу, на ее течение, слушал тишину и глядел на сон этих рассыпанных по прибрежью сел и деревень, ловил в этом океане молчания какие-то одному ему слышимые звуки и
шел играть и петь их, и упивался, прислушиваясь к созданным им мотивам, бросал их на бумагу и прятал в портфель, чтоб, «со временем», обработать — ведь времени много впереди, а
дел у него нет.
И если, «паче чаяния», в ней откроется ему внезапный золотоносный прииск, с богатыми залогами, — в женщинах не редки такие неожиданности, — тогда, конечно, он поставит здесь свой домашний жертвенник и посвятит себя развитию милого существа: она и искусство будут его кумирами. Тогда и эти эпизоды, эскизы, сцены — все
пойдет в
дело. Ему не над чем будет разбрасываться, жизнь его сосредоточится и определится.
— Ну, иной раз и сам: правда, святая правда! Где бы помолчать, пожалуй, и пронесло бы, а тут зло возьмет, не вытерпишь, и
пошло! Сама посуди: сядешь в угол, молчишь: «Зачем сидишь, как чурбан, без
дела?» Возьмешь
дело в руки: «Не трогай, не суйся, где не спрашивают!» Ляжешь: «Что все валяешься?» Возьмешь кусок в рот: «Только жрешь!» Заговоришь: «Молчи лучше!» Книжку возьмешь: вырвут из рук да швырнут на пол! Вот мое житье — как перед Господом Богом! Только и света что в палате да по добрым людям.
Он предоставил жене получать за него жалованье в палате и содержать себя и двоих детей, как она знает, а сам из палаты прямо
шел куда-нибудь обедать и оставался там до ночи или на ночь, и на другой
день, как ни в чем не бывало,
шел в палату и скрипел пером, трезвый, до трех часов. И так проживал свою жизнь по людям.
— Это правда, — заметил Марк. — Я
пошел бы прямо к
делу, да тем и кончил бы! А вот вы сделаете то же, да будете уверять себя и ее, что влезли на высоту и ее туда же затащили — идеалист вы этакий! Порисуйтесь, порисуйтесь! Может быть, и удастся. А то что томить себя вздохами, не спать, караулить, когда беленькая ручка откинет лиловую занавеску… ждать по неделям от нее ласкового взгляда…
—
Пойду к ней, надо объясниться. Где она? Ведь это любопытство — больше ничего: не любовь же в самом
деле!.. — решил он.
— Разумеется, мне не нужно: что интересного в чужом письме? Но докажи, что ты доверяешь мне и что в самом
деле дружна со мной. Ты видишь, я равнодушен к тебе. Я
шел успокоить тебя, посмеяться над твоей осторожностью и над своим увлечением. Погляди на меня: таков ли я, как был!.. «Ах, черт возьми, это письмо из головы нейдет!» — думал между тем сам.
«А зачем же прятать его?» — вдруг шевельнулось опять, и опять
пошла на целый
день грызть забота.
— Ну, вот
слава Богу! три
дня ходил как убитый, а теперь опять дым коромыслом
пошел!.. А что Вера: видел ты ее? — спросила Татьяна Марковна.
Всякое так называемое «серьезное
дело» мне кажется до крайности
пошло и мелко.
Весь
день все просидели, как мокрые куры, рано разошлись и легли спать. В десять часов вечера все умолкло в доме. Между тем дождь перестал, Райский надел пальто,
пошел пройтись около дома. Ворота были заперты, на улице стояла непроходимая грязь, и Райский
пошел в сад.
— Сегодня я не могла выйти — дождик
шел целый
день; завтра приходите туда же в десять часов… Уйдите скорее, кто-то
идет!
— Я вот слушаюсь вас и верю, когда вижу, что вы
дело говорите, — сказал он. — Вас смущала резкость во мне, — я сдерживаюсь. Отыскал я старые манеры и скоро буду, как Тит Никоныч, шаркать ножкой, кланяясь, и улыбаться. Не бранюсь, не ссорюсь, меня не слыхать. Пожалуй, скоро ко всенощной
пойду… Чего еще!
— Да, да, — шептала она, — я не
пойду. Зачем он зовет! ужели в эти
дни совершился переворот!.. Нет, нет, не может быть, чтобы он…
— Экая здоровая старуха, эта ваша бабушка! — заметил Марк, — я когда-нибудь к ней на пирог приду! Жаль, что старой дури набито в ней много!.. Ну я
пойду, а вы присматривайте за Козловым, — если не сами, так посадите кого-нибудь. Вон третьего
дня ему мочили голову и велели на ночь сырой капустой обложить. Я заснул нечаянно, а он, в забытьи, всю капусту с головы потаскал да съел… Прощайте! я не спал и не ел сам. Авдотья меня тут какой-то бурдой из кофе потчевала…
— Ты в самом
деле нездорова — посмотри, какая ты бледная! — заметила серьезно Марфенька, — не сказать ли бабушке? Она за доктором
пошлет…
Пошлем, душечка, за Иваном Богдановичем… Как это грустно — в
день моего рождения! Теперь мне целый
день испорчен!
Она
шла не самонадеянно, а, напротив, с сомнениями, не ошибается ли она, не прав ли проповедник, нет ли в самом
деле там, куда так пылко стремится он, чего-нибудь такого чистого, светлого, разумного, что могло бы не только избавить людей от всяких старых оков, но открыть Америку, новый, свежий воздух, поднять человека выше, нежели он был, дать ему больше, нежели он имел.
Тут случилось в дворне не новое событие. Савелий чуть не перешиб спину Марине поленом, потому что хватился ее на заре, в
день отъезда гостей,
пошел отыскивать и видел, как она шмыгнула из комнаты, где поместили лакея Викентьевой. Она пряталась целое утро по чердакам, в огороде, наконец пришла, думая, что он забыл.
Другой
день бабушка не принимала никакой пищи. Райский пробовал выйти к ней навстречу, остановить ее и заговорить с ней, она махнула ему повелительно рукой, чтоб
шел прочь.
Вера была не в лучшем положении. Райский поспешил передать ей разговор с бабушкой, — и когда, на другой
день, она, бледная, измученная, утром рано
послала за ним и спросила: «Что бабушка?» — он, вместо ответа, указал ей на Татьяну Марковну, как она
шла по саду и по аллеям в поле.
Она осторожно вошла в комнату Веры, устремила глубокий взгляд на ее спящее, бледное лицо и шепнула Райскому
послать за старым доктором. Она тут только заметила жену священника, увидела ее измученное лицо, обняла ее и сказала, чтобы она
пошла и отдыхала у ней целый
день.
На другой
день после такой бессонной ночи Татьяна Марковна
послала с утра за Титом Никонычем. Он приехал было веселый, радуясь, что угрожавшая ей и «отменной девице» Вере Васильевне болезнь и расстройство миновались благополучно, привез громадный арбуз и ананас в подарок, расшаркался, разлюбезничался, блистая складками белоснежной сорочки, желтыми нанковыми панталонами, синим фраком с золотыми пуговицами и сладчайшей улыбкой.
— Да я с испуга обещалась, думала, барыня помрет. А она через три
дня встала. Так за что ж я этакую даль
пойду?
Тут кончались его мечты, не смея
идти далее, потому что за этими и следовал естественный вопрос о том, что теперь будет с нею? Действительно ли кончилась ее драма? Не опомнился ли Марк, что он теряет, и не бросился ли догонять уходящее счастье? Не карабкается ли за нею со
дна обрыва на высоту? Не оглянулась ли и она опять назад? Не подали ли они друг другу руки навсегда, чтоб быть счастливыми, как он, Тушин, и как сама Вера понимают счастье?
Но Татьяна Марковна до обеда не упомянула о вчерашнем разговоре, а после обеда, когда Райский ушел к себе, а Тушин, надев пальто,
пошел куда-то «по
делу», она заняла всю девичью чисткою серебряных чайников, кофейников, подносов и т. д., назначаемых в приданое Марфеньке.
Он прав, во всем прав: за что же эта немая и глухая разлука? Она не может обвинить его в своем «падении», как «отжившие люди» называют это… Нет! А теперь он
пошел на жертвы до самоотвержения, бросает свои
дела, соглашается… венчаться! За что же этот нож, лаконическая записка, вместо дружеского письма, посредник — вместо самой себя?
Он
пошел с горы, а нож делал свое
дело и вонзался все глубже и глубже. Память беспощадно проводила перед ним ряд недавних явлений.
Он
пошел к Райскому. Татьяна Марковна и Вера услыхали их разговор, поспешили одеться и позвали обоих пить чай, причем, конечно, Татьяна Марковна успела задержать их еще на час и предложила проект такого завтрака, что они погрозили уехать в ту же минуту, если она не ограничится одним бифштексом. Бифштексу предшествовала обильная закуска, а вслед за бифштексом явилась рыба, за рыбою жареная дичь.
Дело доходило до пирожного, но они встали из-за стола и простились — не надолго.
С умом у него дружно
шло рядом и билось сердце — и все это уходило в жизнь, в
дело, следовательно, и воля у него была послушным орудием умственной и нравственной сил.
— Позвольте, Иван Иванович, кончить, это не все. Борис Павлыч… вечером, накануне
дня рождения Марфеньки…
пошел искать Веру…
— Oui! [Да! (фр.)] — сказал он со свистом. — Тушин, однако, не потерял надежду, сказал, что на другой
день, в рожденье Марфеньки, приедет узнать ее последнее слово, и
пошел опять с обрыва через рощу, а она проводила его… Кажется, на другой
день надежды его подогрелись, а мои исчезли навсегда.
«Ну, как я напишу драму Веры, да не сумею обставить пропастями ее падение, — думал он, — а русские
девы примут ошибку за образец, да как козы — одна за другой —
пойдут скакать с обрывов!.. А обрывов много в русской земле! Что скажут маменьки и папеньки!..»