Неточные совпадения
— Ты не понимаешь красоты: что же
делать с этим?
Другой не понимает музыки, третий живописи: это неразвитость своего рода…
— По крайней мере, можете ли вы, cousin, однажды навсегда
сделать resume: [вывод (фр.).] какие это их правила, — она указала на улицу, — в чем они состоят, и отчего то, чем жило так много людей и так долго, вдруг нужно менять на
другое, которым живут…
— Я не проповедую коммунизма, кузина, будьте покойны. Я только отвечаю на ваш вопрос: «что
делать», и хочу доказать, что никто не имеет права не знать жизни. Жизнь сама тронет, коснется, пробудит от этого блаженного успения — и иногда очень грубо. Научить «что
делать» — я тоже не могу, не умею.
Другие научат. Мне хотелось бы разбудить вас: вы спите, а не живете. Что из этого выйдет, я не знаю — но не могу оставаться и равнодушным к вашему сну.
Иногда, напротив, он придет от пустяков в восторг: какой-нибудь сытый ученик отдаст свою булку нищему, как
делают добродетельные дети в хрестоматиях и прописях, или примет на себя чужую шалость, или покажется ему, что насупившийся ученик думает глубокую думу, и он вдруг возгорится участием к нему, говорит о нем со слезами, отыскивает в нем что-то таинственное, необычайное, окружит его уважением: и
другие заразятся неисповедимым почтением.
Они говорили между собой односложными словами. Бабушке почти не нужно было отдавать приказаний Василисе: она сама знала все, что надо
делать. А если надобилось что-нибудь экстренное, бабушка не требовала, а как будто советовала
сделать то или
другое.
Она собственно не дотронется ни до чего, а старчески грациозно подопрет одной рукой бок, а пальцем
другой повелительно указывает, что как
сделать, куда поставить, убрать.
В присутственном месте понадобится что-нибудь — Тит Никоныч все
сделает, исправит, иногда даже утаит лишнюю издержку, разве нечаянно откроется, через
других, и она пожурит его, а он сконфузится, попросит прощения, расшаркается и поцелует у нее ручку.
— Не может быть: это двое
делали, — отрывисто отвечал профессор и, отворив дверь в
другую комнату, закричал: — Иван Иванович!
— Да, читал и аккомпанировал мне на скрипке: он был странен, иногда задумается и молчит полчаса, так что вздрогнет, когда я назову его по имени, смотрит на меня очень странно… как иногда вы смотрите, или сядет так близко, что испугает меня. Но мне не было… досадно на него… Я привыкла к этим странностям; он раз положил свою руку на мою: мне было очень неловко. Но он не замечал сам, что
делает, — и я не отняла руки. Даже однажды… когда он не пришел на музыку, на
другой день я встретила его очень холодно…
Он тихо, почти машинально, опять коснулся глаз: они стали более жизненны, говорящи, но еще холодны. Он долго водил кистью около глаз, опять задумчиво мешал краски и провел в глазу какую-то черту, поставил нечаянно точку, как учитель некогда в школе поставил на его безжизненном рисунке, потом
сделал что-то, чего и сам объяснить не мог, в
другом глазу… И вдруг сам замер от искры, какая блеснула ему из них.
— Полноте, полноте лукавить! — перебил Кирилов, — не умеете
делать рук, а поучиться — терпенья нет! Ведь если вытянуть эту руку, она будет короче
другой; уродец, в сущности, ваша красавица! Вы все шутите, а ни жизнью, ни искусством шутить нельзя! То и
другое строго: оттого немного на свете и людей и художников…
Он был мрачен лицом, с нависшими бровями, широкими веками, которые поднимал медленно, и даром не тратил ни взглядов, ни слов. Даже движений почти не
делал. От одного разговора на
другой он тоже переходил трудно и медленно.
Пришло время расставаться, товарищи постепенно уезжали один за
другим. Леонтий оглядывался с беспокойством, замечал пустоту и тосковал, не зная, по непрактичности своей, что с собой
делать, куда деваться.
— Преумный, с какими познаниями: по-гречески только профессор да протопоп в соборе лучше его знают! — говорил
другой. — Его адъюнктом
сделают.
— Ах, нет, Борис: больно! — сказал Леонтий, — иначе бы я не помнил, а то помню, и за что. Один раз я нечаянно на твоем рисунке на обороте
сделал выписку откуда-то — для тебя же: ты взбесился! А в
другой раз… ошибкой съел что-то у тебя…
— Бабушка! заключим договор, — сказал Райский, — предоставим полную свободу
друг другу и не будем взыскательны! Вы
делайте, как хотите, и я буду
делать, что и как вздумаю… Обед я ваш съем сегодня за ужином, вино выпью и ночь всю пробуду до утра, по крайней мере сегодня. А куда завтра денусь, где буду обедать и где ночую — не знаю!
— Да, да, следовательно, вы
делали, что вам нравилось. А вот, как я вздумал захотеть, что мне нравится, это расстроило ваши распоряжения, оскорбило ваш деспотизм. Так, бабушка, да? Ну, поцелуйте же меня, и дадим
друг другу волю…
Другой только еще выслушает приказание, почешет голову, спину, а она уж на
другом конце двора, уж
сделала дело, и всегда отлично, и воротилась.
Так она однажды из куска кисеи часа в полтора
сделала два чепца, один бабушке,
другой — Крицкой, с тончайшим вкусом, работая над ними со страстью, с адским проворством и одушевлением, потом через пять минут забыла об этом и сидела опять праздно.
Иногда она как будто прочтет упрек в глазах бабушки, и тогда особенно одолеет ею дикая, порывистая деятельность. Она примется помогать Марфеньке по хозяйству, и в пять, десять минут, все порывами, переделает бездну, возьмет что-нибудь в руки, быстро
сделает, оставит, забудет, примется за
другое, опять
сделает и выйдет из этого так же внезапно, как войдет.
Героем дворни все-таки оставался Егорка: это был живой пульс ее. Он своего дела, которого, собственно, и не было, не
делал, «как все у нас», — упрямо мысленно добавлял Райский, — но зато совался поминутно в чужие дела. Смотришь, дугу натягивает, и сила есть: он коренастый, мускулистый, длиннорукий, как орангутанг, но хорошо сложенный малый. То сено примется помогать складывать на сеновал: бросит охапки три и кинет вилы, начнет болтать и мешать
другим.
«А ведь я
друг Леонтья — старый товарищ — и терплю, глядя, как эта честная, любящая душа награждена за свою симпатию! Ужели я останусь равнодушным!.. Но что
делать: открыть ему глаза, будить его от этого, когда он так верит, поклоняется чистоте этого… „римского профиля“, так сладко спит в лоне домашнего счастья — плохая услуга! Что же
делать? Вот дилемма! — раздумывал он, ходя взад и вперед по переулку. — Вот что разве: броситься, забить тревогу и смутить это преступное tête-а-tête!..»
— Помни же, Вера, что у тебя есть брат,
друг, который готов все для тебя
сделать, даже принести жертвы…
— Да неужели дружба такое корыстное чувство и
друг только ценится потому, что
сделал то или
другое? Разве нельзя так любить
друг друга, за характер, за ум? Если б я любила кого-нибудь, я бы даже избегала одолжать его или одолжаться…
Другая причина — приезд нашего родственника Бориса Павловича Райского. Он живет теперь с нами и, на беду мою, почти не выходит из дома, так что я недели две только и
делала, что пряталась от него. Какую бездну ума, разных знаний, блеска талантов и вместе шума, или «жизни», как говорит он, привез он с собой и всем этим взбудоражил весь дом, начиная с нас, то есть бабушки, Марфеньки, меня — и до Марфенькиных птиц! Может быть, это заняло бы и меня прежде, а теперь ты знаешь, как это для меня неловко, несносно…
И все раздумывал он: от кого
другое письмо? Он задумчиво ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не
делал.
На
другой день опять она ушла с утра и вернулась вечером. Райский просто не знал, что
делать от тоски и неизвестности. Он караулил ее в саду, в поле, ходил по деревне, спрашивал даже у мужиков, не видали ли ее, заглядывал к ним в избы, забыв об уговоре не следить за ней.
— Что ж, уеду, — сказал он, — дам ей покой, свободу. Это гордое, непобедимое сердце — и мне
делать тут нечего: мы оба
друг к
другу равнодушны!
Он так торжественно дал слово работать над собой, быть
другом в простом смысле слова. Взял две недели сроку! Боже! что
делать! какую глупую муку нажил, без любви, без страсти: только одни какие-то добровольные страдания, без наслаждений! И вдруг окажется, что он, небрежный, свободный и гордый (он думал, что он гордый!), любит ее, что даже у него это и «по роже видно», как по-своему, цинически заметил это проницательная шельма, Марк!
— А если я не
сделаю ни того, ни
другого? — спросила она гордо, обернувшись к нему от окна.
— Вам ничего не
сделают: вы в милости у его превосходительства, — продолжал Марк, — да и притом не высланы сюда на житье. А меня за это упекут куда-нибудь в третье место: в двух уж я был. Мне бы все равно в
другое время, а теперь… — задумчиво прибавил он, — мне бы хотелось остаться здесь… на неопределенное время…
— Хорошо, бабушка, я уступаю вам Марфеньку, но не трогайте Веру. Марфенька одно, а Вера
другое. Если с Верой примете ту же систему, то
сделаете ее несчастной!
— С
другой бы, может быть, так и надо
сделать, а не с ней, — продолжала Татьяна Марковна. — Тебе, сударь, надо было тихонько сказать мне, а я бы сумела, лучше тебя, допытаться у нее, любит она или нет? А ты сам вздумал…
Но здесь хватаются и за соломинку, всячески раздувают искру — и из записки
делают слона, вставляют туда
другие фразы, даже нежное ты, но это не клеится, и все вертится на одной и той же редакции: то есть «que Sophie a pousse la chose trop loin, qu’elle a fait un faux pas»…
— Страсти без бурь нет, или это не страсть! — сказала она. — А кроме честности или нечестности,
другого разлада,
других пропастей разве не бывает? — спросила она после некоторого молчания. — Ну вот, я люблю, меня любят: никто не обманывает. А страсть рвет меня… Научите же теперь, что мне
делать?
— Зачем я не раньше почувствовала… ужас своего положения — хотите вы спросить? Да, этот вопрос и упрек давно мы должны бы были
сделать себе оба и тогда, ответив на него искренно
друг другу и самим себе, не ходили бы больше! Поздно!.. — шептала она задумчиво, — впрочем, лучше поздно, чем никогда! Мы сегодня должны один
другому ответить на вопрос: чего мы хотели и ждали
друг от
друга!..
Я говорила себе часто:
сделаю, что он будет дорожить жизнью… сначала для меня, а потом и для жизни, будет уважать, сначала опять меня, а потом и
другое в жизни, будет верить… мне, а потом…
— Мы не договорились до главного — и, когда договоримся, тогда я не отскочу от вашей ласки и не убегу из этих мест… Я бы не бежал от этой Веры, от вас. Но вы навязываете мне
другую… Если у меня ее нет: что мне
делать — решайте, говорите, Вера!
Весь дом смотрел парадно, только Улита, в это утро глубже, нежели в
другие дни, опускалась в свои холодники и подвалы и не успела надеть ничего, что
делало бы ее непохожею на вчерашнюю или завтрашнюю Улиту. Да повара почти с зарей надели свои белые колпаки и не покладывали рук, готовя завтрак, обед, ужин — и господам, и дворне, и приезжим людям из-за Волги.
Он молчал,
делая и отвергая догадки. Он бросил макинтош и отирал пот с лица. Он из этих слов видел, что его надежды разлетелись вдребезги, понял, что Вера любит кого-то…
Другого ничего он не видел, не предполагал. Он тяжело вздохнул и сидел неподвижно, ожидая объяснения.
— Вот это
другое дело; благодарю вас, благодарю! — торопливо говорил он, скрадывая волнение. — Вы
делаете мне большое добро, Вера Васильевна. Я вижу, что дружба ваша ко мне не пострадала от
другого чувства, значит, она сильна. Это большое утешение! Я буду счастлив и этим… со временем, когда мы успокоимся оба…
О, Боже сохрани! Если уже зло неизбежно, думала она, то из двух зол меньшее будет — отдать письма бабушке, предоставить ей
сделать, что нужно
сделать. Бабушка тоже не ошибется, они теперь понимают
друг друга.
Он касался кистью зрачка на полотне, думал поймать правду — и ловил правду чувства, а там, в живом взгляде Веры, сквозит еще что-то, какая-то спящая сила. Он клал
другую краску,
делал тень — и как ни бился, — но у него выходили ее глаза и не выходило ее взгляда.
Удивление это росло по мере того, как Райский пристальнее изучал личность этого
друга Веры. И в этом случае фантазия сослужила ему обычную службу, осветив Тушина ярко, не
делая из него, впрочем, никакого романтического идеала: личность была слишком проста для этого, открыта и не романтична.
Ты сейчас придумал, что нужно
сделать: да, сказать прежде всего Ивану Ивановичу, а потом увидим, надо ли тебе идти к Крицкой, чтобы узнать от нее об этих слухах и дать им
другой толк или… сказать правду! — прибавила она со вздохом.
— Икру? Даже затрясся весь, как увидал! А это что? — с новым удовольствием заговорил он, приподнимая крышки серебряных блюд, одну за
другой. — Какая вы кокетка, Полина Карповна: даже котлетки без папильоток не можете кушать! Ах, и трюфли — роскошь юных лет! — petit-fours, bouchees de dames! Ax, что вы хотите со мной
делать? — обратился он к ней, потирая от удовольствия руки — Какие замыслы у вас?
— Непременно, Вера! Сердце мое приютилось здесь: я люблю всех вас — вы моя единственная, неизменная семья,
другой не будет! Бабушка, ты и Марфенька — я унесу вас везде с собой — а теперь не держите меня! Фантазия тянет меня туда, где… меня нет! У меня закипело в голове… — шепнул он ей, — через какой-нибудь год я
сделаю… твою статую — из мрамора…