Неточные совпадения
Строевую службу он
прошел хорошо, протерши лямку около пятнадцати лет в канцеляриях, в должностях исполнителя чужих проектов. Он тонко угадывал мысль начальника, разделял его взгляд на дело и ловко излагал на бумаге разные проекты. Менялся начальник, а с ним и взгляд, и проект: Аянов работал так же умно и ловко и с новым начальником, над новым проектом — и докладные записки его нравились
всем министрам, при которых он служил.
— Молчи, пожалуйста! — с суеверным страхом остановил его Аянов, — еще накличешь что-нибудь! А у меня один геморрой чего-нибудь да стоит! Доктора только и знают, что вон отсюда шлют: далась им эта сидячая жизнь —
все беды в ней видят! Да воздух еще: чего лучше этого воздуха? — Он с удовольствием нюхнул воздух. — Я теперь выбрал подобрее эскулапа: тот хочет летом кислым молоком лечить меня: у меня ведь закрытый… ты знаешь? Так ты от скуки
ходишь к своей кузине?
— И я тебя спрошу: чего ты хочешь от ее теток? Какие карты к тебе придут? Выиграешь ты или проиграешь? Разве ты
ходишь с тем туда, чтоб выиграть
все шестьдесят тысяч дохода?
Ходишь поиграть — и выиграть что-нибудь…
Никто лучше его не был одет, и теперь еще, в старости, он дает законы вкуса портному;
все на нем сидит отлично,
ходит он бодро, благородно, говорит с уверенностью и никогда не выходит из себя. Судит обо
всем часто наперекор логике, но владеет софизмом с необыкновенною ловкостью.
Он гордо
ходил один по двору, в сознании, что он лучше
всех, до тех пор, пока на другой день публично не осрамился в «серьезных предметах».
Упиваясь легким успехом, он гордо
ходил: «Талант, талант!» — звучало у него в ушах. Но вскоре
все уже знали, как он рисует, перестали ахать, и он привык к успеху.
«Меланхолихой» звали какую-то бабу в городской слободе, которая простыми средствами лечила «людей» и снимала недуги как рукой. Бывало, после ее леченья, иного скоробит на
весь век в три погибели, или другой перестанет говорить своим голосом, а только кряхтит потом
всю жизнь; кто-нибудь воротится от нее без глаз или без челюсти — а
все же боль
проходила, и мужик или баба работали опять.
— Ну, хозяин, смотри же, замечай и, чуть что неисправно, не давай потачки бабушке. Вот садик-то, что у окошек, я, видишь, недавно разбила, — говорила она,
проходя чрез цветник и направляясь к двору. — Верочка с Марфенькой тут у меня
всё на глазах играют, роются в песке. На няньку надеяться нельзя: я и вижу из окошка, что они делают. Вот подрастут, цветов не надо покупать: свои есть.
Но «Армида» и две дочки предводителя царствовали наперекор
всему. Он попеременно ставил на пьедестал то одну, то другую, мысленно становился на колени перед ними, пел, рисовал их, или грустно задумывался, или мурашки бегали по нем, и он
ходил, подняв голову высоко, пел на
весь дом, на
весь сад, плавал в безумном восторге. Несколько суток он беспокойно спал, метался…
Звуки хотя глухо, но
всё доносились до него. Каждое утро и каждый вечер видел он в окно человека, нагнувшегося над инструментом, и слышал повторение, по целым неделям, почти неисполнимых пассажей, по пятидесяти, по сто раз. И месяцы
проходили так.
А его резали ножом, голова у него горела. Он вскочил и
ходил с своей картиной в голове по комнате, бросаясь почти в исступлении во
все углы, не помня себя, не зная, что он делает. Он вышел к хозяйке, спросил,
ходил ли доктор, которому он поручил ее.
Прошел май. Надо было уехать куда-нибудь, спасаться от полярного петербургского лета. Но куда? Райскому было
все равно. Он делал разные проекты, не останавливаясь ни на одном: хотел съездить в Финляндию, но отложил и решил поселиться в уединении на Парголовских озерах, писать роман. Отложил и это и собрался не шутя с Пахотиными в рязанское имение. Но они изменили намерение и остались в городе.
Голос у ней не так звонок, как прежде, да
ходит она теперь с тростью, но не горбится, не жалуется на недуги. Так же она без чепца, так же острижена коротко, и тот же блещущий здоровьем и добротой взгляд озаряет
все лицо, не только лицо,
всю ее фигуру.
— Ведь у меня тут
все: сад и грядки, цветы… А птицы? Кто же будет
ходить за ними? Как можно — ни за что…
Я бы и птиц бросила, и цветы, музыку,
все бы за ними
ходила.
«Да, долго еще до прогресса! — думал Райский, слушая раздававшиеся ему вслед детские голоса и
проходя в пятый раз по одним и тем же улицам и опять не встречая живой души. — Что за фигуры, что за нравы, какие явления!
Все,
все годятся в роман:
все эти штрихи, оттенки, обстановка — перлы для кисти! Каков-то Леонтий: изменился или
все тот же ученый, но недогадливый младенец? Он — тоже находка для художника!»
Леонтий, разумеется, и не думал
ходить к ней: он жил на квартире, на хозяйских однообразных харчах, то есть на щах и каше, и такой роскоши, чтоб обедать за рубль с четвертью или за полтинник, есть какие-нибудь макароны или свиные котлеты, — позволять себе не мог. И одеться ему было не во что: один вицмундир и двое брюк, из которых одни нанковые для лета, — вот
весь его гардероб.
— Такую библиотеку, — произнес он, — ведь тут тысячи три: почти
всё! Сколько мемуаров одних! Мне? — Он качал головой. — С ума
сойду!
Видно было, что рядом с книгами, которыми питалась его мысль, у него горячо приютилось и сердце, и он сам не знал, чем он так крепко связан с жизнью и с книгами, не подозревал, что если б пропали книги, не пропала бы жизнь, а отними у него эту живую «римскую голову», по
всей жизни его
прошел бы паралич.
— Да, в столице
все впечатления скоро
проходят! — сказала она томно. — Как хорош ваш дорожный туалет! — прибавила потом, оглядывая его.
Любила, чтоб к ней губернатор изредка заехал с визитом, чтобы приезжее из Петербурга важное или замечательное лицо непременно побывало у ней и вице-губернаторша подошла, а не она к ней, после обедни в церкви поздороваться, чтоб, когда едет по городу, ни один встречный не проехал и не
прошел, не поклонясь ей, чтобы купцы засуетились и бросили прочих покупателей, когда она явится в лавку, чтоб никогда никто не сказал о ней дурного слова, чтобы дома
все ее слушались, до того чтоб кучера никогда не курили трубки ночью, особенно на сеновале, и чтоб Тараска не напивался пьян, даже когда они могли бы делать это так, чтоб она не узнала.
— Да, царь и ученый: ты знаешь, что прежде в центре мира полагали землю, и
все обращалось вокруг нее, потом Галилей, Коперник — нашли, что
все обращается вокруг солнца, а теперь открыли, что и солнце обращается вокруг другого солнца.
Проходили века — и явления физического мира поддавались всякой из этих теорий. Так и жизнь: подводили ее под фатум, потом под разум, под случай — подходит ко
всему. У бабушки есть какой-то домовой…
Она прилежна, любит шить, рисует. Если сядет за шитье, то углубится серьезно и молча, долго может просидеть; сядет за фортепиано, непременно проиграет
все до конца, что предположит; книгу прочтет
всю и долго рассказывает о том, что читала, если ей понравится. Поет,
ходит за цветами, за птичками, любит домашние заботы, охотница до лакомств.
— Понапрасну, барыня,
все понапрасну. Пес его знает, что померещилось ему, чтоб сгинуть ему, проклятому! Я
ходила в кусты, сучьев наломать, тут встретился графский садовник: дай, говорит, я тебе помогу, и дотащил сучья до калитки, а Савелий выдумал…
Но этот урок не повел ни к чему. Марина была
все та же, опять претерпевала истязание и бежала к барыне или ускользала от мужа и пряталась дня три на чердаках, по сараям, пока не
проходил первый пыл.
—
Все в родстве! — с омерзением сказала она. — Матрешка неразлучна с Егоркой, Машка — помнишь, за детьми
ходила девчонка? — у Прохора в сарае живмя живет. Акулина с Никиткой, Татьяна с Васькой… Только Василиса да Яков и есть порядочные! Но те
все прячутся, стыд еще есть: а Марина!..
Полина Карповна вдова. Она
все вздыхает, вспоминая «несчастное супружество», хотя
все говорят, что муж у ней был добрый, смирный человек и в ее дела никогда не вмешивался. А она называет его «тираном», говорит, что молодость ее
прошла бесплодно, что она не жила любовью и счастьем, и верит, что «час ее пробьет, что она полюбит и будет любить идеально».
Пока ветер качал и гнул к земле деревья, столбами нес пыль, метя поля, пока молнии жгли воздух и гром тяжело, как хохот, катался в небе, бабушка не смыкала глаз, не раздевалась,
ходила из комнаты в комнату, заглядывала, что делают Марфенька и Верочка, крестила их и крестилась сама, и тогда только успокаивалась, когда туча, истратив
весь пламень и треск, бледнела и уходила вдаль.
— Нет: иногда, как заговорят об этом, бабушка побранит… Заплачу, и
пройдет, и опять делаюсь весела, и
все, что говорит отец Василий, — будто не мое дело! Вот что худо!
— Нет, нет! — Она закачала головой. — Нет, не люблю, а только он… славный! Лучше
всех здесь: держит себя хорошо, не
ходит по трактирам, не играет на бильярде, вина никакого не пьет…
— Обрейте бороду! — сказала она, — вы будете еще лучше. Кто это выдумал такую нелепую моду — бороды носить? У мужиков переняли! Ужели в Петербурге
все с бородами
ходят?
— А ведь в сущности предобрый! — заметил Леонтий про Марка, — когда прихворнешь,
ходит как нянька, за лекарством бегает в аптеку… И чего не знает?
Все! Только ничего не делает, да вот покою никому не дает: шалунище непроходимый…
— Вон там подальше лучше бы: от фруктового сада или с обрыва, — сказал Марк. — Там деревья, не видать, а здесь, пожалуй, собак встревожишь, да далеко обходить! Я
все там
хожу…
Если б только одно это, я бы назвал его дураком — и дело с концом, а он затопал ногами, грозил пальцем, стучал палкой: «Я тебя, говорит, мальчишку, в острог: я тебя туда, куда ворон костей не заносил; в двадцать четыре часа в мелкий порошок изотру, в бараний рог согну, на поселение
сошлю!» Я дал ему истощить
весь словарь этих нежностей, выслушал хладнокровно, а потом прицелился в него.
— Известно что… поздно было: какая академия после чада петербургской жизни! — с досадой говорил Райский,
ходя из угла в угол, — у меня, видите, есть имение, есть родство, свет… Надо бы было
все это отдать нищим, взять крест и идти… как говорит один художник, мой приятель. Меня отняли от искусства, как дитя от груди… — Он вздохнул. — Но я ворочусь и дойду! — сказал он решительно. — Время не ушло, я еще не стар…
На лице мелькнуло изумление и уступило место недоумению, потом, как тень,
прошло даже, кажется, неудовольствие, и
все разрешилось в строгое ожидание.
— Вот видите: мне хочется
пройти с Марфенькой практически историю литературы и искусства. Не пугайтесь, — поспешил он прибавить, заметив, что у ней на лице показался какой-то туман, — курс
весь будет состоять в чтении и разговорах… Мы будем читать
все, старое и новое, свое и чужое, — передавать друг другу впечатления, спорить… Это займет меня, может быть, и вас. Вы любите искусство?
— А вот узнаешь: всякому свой! Иному дает на
всю жизнь — и несет его, тянет точно лямку. Вон Кирила Кирилыч… — бабушка сейчас бросилась к любимому своему способу, к примеру, — богат, здоровехонек,
весь век хи-хи-хи, да ха-ха-ха, да жена вдруг ушла: с тех пор и повесил голову, — шестой год
ходит, как тень… А у Егора Ильича…
— И я добра вам хочу. Вот находят на вас такие минуты, что вы скучаете, ропщете; иногда я подкарауливал и слезы. «Век свой одна, не с кем слова перемолвить, — жалуетесь вы, — внучки разбегутся, маюсь, маюсь
весь свой век — хоть бы Бог прибрал меня! Выйдут девочки замуж, останусь как перст» и так далее. А тут бы подле вас сидел почтенный человек, целовал бы у вас руки, вместо вас
ходил бы по полям, под руку водил бы в сад, в пикет с вами играл бы… Право, бабушка, что бы вам…
— То и ладно, то и ладно: значит, приспособился к потребностям государства, вкус угадал, город успокоивает. Теперь война, например, с врагами:
все двери в отечестве на запор. Ни человек не
пройдет, ни птица не пролетит, ни амбре никакого не получишь, ни кургузого одеяния, ни марго, ни бургонь — заговейся! А в сем богоспасаемом граде источник мадеры не иссякнет у Ватрухина! Да здравствует Ватрухин! Пожалуйте, сударыня, Татьяна Марковна, ручку!
— Да вот хоть бы индейцы: ведь это канальи
всё, не христиане, сволочь,
ходят голые, и пьяницы горькие, а страна, говорят, богатейшая, ананасы, как огурцы, растут… Чего им еще надо?
— Да не вертись по сторонам в церкви, не таскай за собой молодых ребят… Что, Иван Иваныч: ты, бывало, у ней безвыходно жил! Как теперь:
все еще
ходишь? — строго спросил он у какого-то юноши.
—
Весь город говорит! Хорошо! Я уж хотел к вам с почтением идти, да вдруг, слышу, вы с губернатором связались, зазвали к себе и
ходили перед ним с той же бабушкой на задних лапах! Вот это скверно! А я было думал, что вы и его затем позвали, чтоб спихнуть с крыльца.
И
все раздумывал он: от кого другое письмо? Он задумчиво
ходил целый день, машинально обедал, не говорил с бабушкой и Марфенькой, ушел от ее гостей, не сказавши ни слова, велел Егорке вынести чемодан опять на чердак и ничего не делал.
Скажи она, вот от такого-то или от такой-то, и кончено дело, он и спокоен. Стало быть, в нем теперь неугомонное, раздраженное любопытство — и больше ничего. Удовлетвори она этому любопытству, тревога и
пройдет. В этом и
вся тайна.
— Она у нас
все одна
ходит, — отвечала Марфенька.
В промежутках он
ходил на охоту, удил рыбу, с удовольствием посещал холостых соседей, принимал иногда у себя и любил изредка покутить, то есть заложить несколько троек, большею частию горячих лошадей, понестись с ватагой приятелей верст за сорок, к дальнему соседу, и там пропировать суток трое, а потом с ними вернуться к себе или поехать в город, возмутить тишину сонного города такой громадной пирушкой, что дрогнет
все в городе, потом пропасть месяца на три у себя, так что о нем ни слуху ни духу.
— Вера — молчи, ни слова больше! Если ты мне скажешь теперь, что ты любишь меня, что я твой идол, твой бог, что ты умираешь,
сходишь с ума по мне — я
всему поверю,
всему — и тогда…
— С ума
сошел! — досказала она. — Откуда взялся, точно с цепи сорвался! Как смел без спросу приехать? Испугал меня, взбудоражил
весь дом: что с тобой? — спрашивала она, оглядывая его с изумлением с ног до головы и оправляя растрепанные им волосы.
Марс обнял Венеру, она положила ему голову на плечо, они стояли,
все другие
ходили или сидели группами.