Неточные совпадения
В Петербурге Райский поступил в юнкера: он с одушевлением скакал во фронте, млея
и горя, с бегающими по спине мурашками, при звуках полковой музыки, вытягивался, стуча саблей
и шпорами, при встрече с генералами, а по вечерам в удалой компании на тройках уносился за город, на веселые пикники, или брал уроки жизни
и любви у столичных русских
и нерусских «Армид», в том волшебном царстве, где «гаснет
вера в лучший край».
Жизнь
и любовь как будто пропели ей гимн,
и она сладко задумалась, слушая его,
и только слезы умиления
и веры застывали на ее умирающем лице, без укоризны за зло, за боль, за страдания.
На другой день Райский чувствовал себя веселым
и свободным от всякой злобы, от всяких претензий на взаимность
Веры, даже не нашел в себе никаких следов зародыша
любви.
— О, о, о — вот как: то есть украсть или прибить. Ай да
Вера! Да откуда у тебя такие ультраюридические понятия? Ну, а на дружбу такого строгого клейма ты не положишь? Я могу посягнуть на нее, да, это мое? Постараюсь! Дай мне недели две срока, это будет опыт: если я одолею его, я приду к тебе, как брат, друг,
и будем жить по твоей программе. Если же… ну, если это
любовь — я тогда уеду!
У него, от напряженных усилий разгадать
и обратить
Веру к жизни («а не от
любви», — думал он), накипало на сердце, нервы раздражались опять, он становился едок
и зол. Тогда пропадала веселость, надоедал труд, не помогали развлечения.
Он так целиком
и хотел внести эту картину-сцену в свой проект
и ею закончить роман, набросав на свои отношения с
Верой таинственный полупокров: он уезжает непонятый, не оцененный ею, с презрением к
любви и ко всему тому, что нагромоздили на это простое
и несложное дело люди, а она останется с жалом — не
любви, а предчувствия ее в будущем,
и с сожалением об утрате, с туманными тревогами сердца, со слезами,
и потом вечной, тихой тоской до замужества — с советником палаты!
Видишь ли,
Вера, как прекрасна страсть, что даже один след ее кладет яркую печать на всю жизнь,
и люди не решаются сознаться в правде — то есть что
любви уже нет, что они были в чаду, не заметили, прозевали ее, упиваясь,
и что потом вся жизнь их окрашена в те великолепные цвета, которыми горела страсть!..
— Не шути этим, Борюшка; сам сказал сейчас, что она не Марфенька! Пока
Вера капризничает без причины, молчит, мечтает одна — Бог с ней! А как эта змея,
любовь, заберется в нее, тогда с ней не сладишь! Этого «рожна» я
и тебе, не только девочкам моим, не пожелаю. Да ты это с чего взял: говорил, что ли, с ней, заметил что-нибудь? Ты скажи мне, родной, всю правду! — умоляющим голосом прибавила она, положив ему на плечо руку.
Вера задумывалась. А бабушка, при каждом слове о
любви, исподтишка глядела на нее — что она: волнуется, краснеет, бледнеет? Нет: вон зевнула. А потом прилежно отмахивается от назойливой мухи
и следит, куда та полетела. Опять зевнула до слез.
— Ты прелесть,
Вера, ты наслаждение! у тебя столько же красоты в уме, сколько в глазах! Ты вся — поэзия, грация, тончайшее произведение природы! — Ты
и идея красоты,
и воплощение идеи —
и не умирать от
любви к тебе? Да разве я дерево! Вон Тушин,
и тот тает…
Может быть,
Вера несет крест какой-нибудь роковой ошибки; кто-нибудь покорил ее молодость
и неопытность
и держит ее под другим злым игом, а не под игом
любви, что этой последней
и нет у нее, что она просто хочет там выпутаться из какого-нибудь узла, завязавшегося в раннюю пору девического неведения, что все эти прыжки с обрыва, тайны, синие письма — больше ничего, как отступления, — не перед страстью, а перед другой темной тюрьмой, куда ее загнал фальшивый шаг
и откуда она не знает, как выбраться… что, наконец, в ней проговаривается
любовь… к нему… к Райскому, что она готова броситься к нему на грудь
и на ней искать спасения…»
Мысль его плодотворна, фантазия производительна, душа открыта для добра, деятельности
и любви — не к одной
Вере, но общей
любви ко всякому живому созданию. На все льются лучи его мягкости, ласки, заботы, внимания.
Я люблю, как Леонтий любит свою жену, простодушной, чистой, почти пастушеской
любовью, люблю сосредоточенной страстью, как этот серьезный Савелий, люблю, как Викентьев, со всей веселостью
и резвостью жизни, люблю, как любит, может быть, Тушин, удивляясь
и поклоняясь втайне,
и люблю, как любит бабушка свою
Веру, —
и, наконец, еще как никто не любит, люблю такою
любовью, которая дана творцом
и которая, как океан, омывает вселенную…»
Тогда казалось ему, что он любил
Веру такой
любовью, какою никто другой не любил ее,
и сам смело требовал от нее такой же
любви и к себе, какой она не могла дать своему идолу, как бы страстно ни любила его, если этот идол не носил в груди таких же сил, такого же огня
и, следовательно, такой же
любви, какая была заключена в нем
и рвалась к ней.
С другой, жгучей
и разрушительной страстью он искренно
и честно продолжал бороться, чувствуя, что она не разделена
Верою и, следовательно, не может разрешиться, как разрешается у двух взаимно любящих честных натур, в тихое
и покойное течение, словом, в счастье, в котором, очистившись от животного бешенства, она превращается в человеческую
любовь.
— Пусть драпировка, — продолжала
Вера, — но ведь
и она, по вашему же учению, дана природой, а вы хотите ее снять. Если так, зачем вы упорно привязались ко мне, говорите, что любите, — вон изменились, похудели!.. Не все ли вам равно, с вашими понятиями о
любви, найти себе подругу там в слободе или за Волгой в деревне? Что заставляет вас ходить целый год сюда, под гору?
— Видите свою ошибку,
Вера: «с понятиями о
любви», говорите вы, а дело в том, что
любовь не понятие, а влечение, потребность, оттого она большею частию
и слепа. Но я привязан к вам не слепо. Ваша красота,
и довольно редкая — в этом Райский прав — да ум, да свобода понятий —
и держат меня в плену долее, нежели со всякой другой!
— Это выдумка, сочинение,
Вера, поймите хаос ваших «правил»
и «понятий»! Забудьте эти «долги»
и согласитесь, что
любовь прежде всего — влечение… иногда неодолимое…
— Не говорите
и вы этого,
Вера. Не стал бы я тут слушать
и читать лекции о
любви!
И если б хотел обмануть, то обманул бы давно — стало быть, не могу…
— У вас какая-то сочиненная
и придуманная
любовь… как в романах… с надеждой на бесконечность… словом — бессрочная! Но честно ли то, что вы требуете от меня,
Вера? Положим, я бы не назначал
любви срока, скача
и играя, как Викентьев, подал бы вам руку «навсегда»: чего же хотите вы еще? Чтоб «Бог благословил союз», говорите вы, то есть чтоб пойти в церковь — да против убеждения — дать публично исполнить над собой обряд… А я не верю ему
и терпеть не могу попов: логично ли, честно ли я поступлю!..
—
И что приобрела этой страшной борьбой? то, что вы теперь бежите от
любви, от счастья, от жизни… от своей
Веры! — сказала она, придвигаясь к нему
и кладя руку на плечо.
— Мы высказались… отдаю решение в ваши руки! — проговорил глухо Марк, отойдя на другую сторону беседки
и следя оттуда пристально за нею. — Я вас не обману даже теперь, в эту решительную минуту, когда у меня голова идет кругом… Нет, не могу — слышите,
Вера, бессрочной
любви не обещаю, потому что не верю ей
и не требую ее
и от вас, венчаться с вами не пойду. Но люблю вас теперь больше всего на свете!..
И если вы после всего этого, что говорю вам, — кинетесь ко мне… значит, вы любите меня
и хотите быть моей…
Он это видел, гордился своим успехом в ее
любви,
и тут же падал, сознаваясь, что, как он ни бился развивать
Веру, давать ей свой свет, но кто-то другой, ее
вера, по ее словам, да какой-то поп из молодых, да Райский с своей поэзией, да бабушка с моралью, а еще более — свои глаза, свой слух, тонкое чутье
и женские инстинкты, потом воля — поддерживали ее силу
и давали ей оружие против его правды,
и окрашивали старую, обыкновенную жизнь
и правду в такие здоровые цвета, перед которыми казалась
и бледна,
и пуста,
и фальшива,
и холодна — та правда
и жизнь, какую он добывал себе из новых, казалось бы — свежих источников.
И вот она, эта живая женщина, перед ним! В глазах его совершилось пробуждение
Веры, его статуи, от девического сна. Лед
и огонь холодили
и жгли его грудь, он надрывался от мук
и — все не мог оторвать глаз от этого неотступного образа красоты, сияющего гордостью, смотрящего с
любовью на весь мир
и с дружеской улыбкой протягивающего руку
и ему…
Его гнал от обрыва ужас «падения» его сестры, его красавицы, подкошенного цветка, — а ревность, бешенство
и более всего новая, неотразимая красота пробужденной
Веры влекли опять к обрыву, на торжество
любви, на этот праздник, который, кажется, торжествовал весь мир, вся природа.
Вера не шла, боролась —
и незаметно мало-помалу перешла сама в активную роль: воротить
и его на дорогу уже испытанного добра
и правды, увлечь, сначала в правду
любви, человеческого, а не животного счастья, а там
и дальше, в глубину ее
веры, ее надежд!..
— Сестре не нужны больше мои ласки, а мне нужна твоя
любовь — не покидай меня,
Вера, не чуждайся меня больше, я сирота! — сказала она
и сама заплакала.
Например, если б бабушка на полгода или на год отослала ее с глаз долой, в свою дальнюю деревню, а сама справилась бы как-нибудь с своими обманутыми
и поруганными чувствами доверия,
любви и потом простила, призвала бы ее, но долго еще не принимала бы ее в свою
любовь, не дарила бы лаской
и нежностью, пока
Вера несколькими годами, работой всех сил ума
и сердца, не воротила бы себе права на
любовь этой матери — тогда только успокоилась бы она, тогда настало бы искупление или, по крайней мере, забвение, если правда, что «время все стирает с жизни», как утверждает Райский.
Вера, по настоянию бабушки (сама Татьяна Марковна не могла), передала Райскому только глухой намек о ее
любви, предметом которой был Ватутин, не сказав ни слова о «грехе». Но этим полудоверием вовсе не решилась для Райского загадка — откуда бабушка, в его глазах старая девушка, могла почерпнуть силу, чтоб снести, не с девическою твердостью, мужественно, не только самой — тяжесть «беды», но успокоить
и Веру, спасти ее окончательно от нравственной гибели, собственного отчаяния.
«Ужели мы в самом деле не увидимся,
Вера? Это невероятно. Несколько дней тому назад в этом был бы смысл, а теперь это бесполезная жертва, тяжелая для обоих. Мы больше года упорно бились, добиваясь счастья, —
и когда оно настало, ты бежишь первая, а сама твердила о бессрочной
любви. Логично ли это?»
«…
и потому еще, что я сам в горячешном положении. Будем счастливы,
Вера! Убедись, что вся наша борьба, все наши нескончаемые споры были только маской страсти. Маска слетела —
и нам спорить больше не о чем. Вопрос решен. Мы, в сущности, согласны давно. Ты хочешь бесконечной
любви: многие хотели бы того же, но этого не бывает…»
Он начал живо отбирать все постороннее
Вере, оставив листков десяток, где набросаны были характеристические заметки о ней, сцены, разговоры с нею,
и с
любовью перечитывал их.
«Нечестно венчаться, когда не веришь!» — гордо сказал он ей, отвергая обряд
и «бессрочную
любовь»
и надеясь достичь победы без этой жертвы, а теперь предлагает тот же обряд! Не предвидел! Не оценил вовремя
Веру, отвергнул, гордо ушел…
и оценил через несколько дней!
Он слышал от
Веры намек на
любовь, слышал кое-что от Василисы, но у какой женщины не было своего романа? Что могли воскресить из праха за сорок лет? какую-нибудь ложь, сплетню? Надо узнать —
и так или иначе — зажать рот Тычкову.
Она залилась только слезами дома, когда почувствовала, что объятия ее не опустели, что в них страстно бросилась
Вера и что вся ее
любовь почти безраздельно принадлежит этой другой, сознательной, созрелой дочери — ставшей такою путем горького опыта.