Неточные совпадения
И, не дожидаясь ответа, Захар пошел
было вон. Обломову
стало немного неловко от собственного промаха. Он быстро нашел другой повод сделать Захара виноватым.
Обломову и хотелось бы, чтоб
было чисто, да он бы желал, чтоб это сделалось как-нибудь так, незаметно, само собой; а Захар всегда заводил тяжбу, лишь только начинали требовать от него сметания пыли, мытья полов и т. п. Он в таком случае
станет доказывать необходимость громадной возни в доме, зная очень хорошо, что одна мысль об этом приводила барина его в ужас.
— Однако мне пора в типографию! — сказал Пенкин. — Я, знаете, зачем пришел к вам? Я хотел предложить вам ехать в Екатерингоф; у меня коляска. Мне завтра надо
статью писать о гулянье: вместе бы наблюдать
стали, чего бы не заметил я, вы бы сообщили мне; веселее бы
было. Поедемте…
— Врешь, переедешь! — сказал Тарантьев. — Ты рассуди, что тебе ведь это вдвое меньше
станет: на одной квартире пятьсот рублей выгадаешь. Стол у тебя
будет вдвое лучше и чище; ни кухарка, ни Захар воровать не
будут…
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить не
станут, зато
будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется, со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы
стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он ни на шаг не подвинулся ни на каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где
был десять лет назад.
Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и со слезами ссылался на град, засухи, неурожай, старик Обломов крестился и тоже со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить не
станешь! Надо благодарить Господа и за то, что
есть».
Со времени смерти стариков хозяйственные дела в деревне не только не улучшились, но, как видно из письма старосты,
становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо
было самому съездить туда и на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов.
Никакими средствами нельзя
было заставить его внести новую постоянную
статью в круг начертанных им себе занятий.
Может
быть, даже это чувство
было в противоречии с собственным взглядом Захара на личность Обломова, может
быть, изучение характера барина внушало другие убеждения Захару. Вероятно, Захар, если б ему объяснили о степени привязанности его к Илье Ильичу,
стал бы оспаривать это.
— Теперь, теперь! Еще у меня поважнее
есть дело. Ты думаешь, что это дрова рубить? тяп да ляп? Вон, — говорил Обломов, поворачивая сухое перо в чернильнице, — и чернил-то нет! Как я
стану писать?
Одет он
был в покойный фрак, отворявшийся широко и удобно, как ворота, почти от одного прикосновения. Белье на нем так и блистало белизною, как будто под
стать лысине. На указательном пальце правой руки надет
был большой массивный перстень с каким-то темным камнем.
— Что ж, хоть бы и уйти? — заметил Захар. — Отчего же и не отлучиться на целый день? Ведь нездорово сидеть дома. Вон вы какие нехорошие
стали! Прежде вы
были как огурчик, а теперь, как сидите, Бог знает на что похожи. Походили бы по улицам, посмотрели бы на народ или на другое что…
Войдя в избу, напрасно
станешь кликать громко: мертвое молчание
будет ответом: в редкой избе отзовется болезненным стоном или глухим кашлем старуха, доживающая свой век на печи, или появится из-за перегородки босой длинноволосый трехлетний ребенок, в одной рубашонке, молча, пристально поглядит на вошедшего и робко спрячется опять.
Но мужики пошли и сажен за пятьдесят до места
стали окликать чудовище разными голосами: ответа не
было; они остановились; потом опять двинулись.
— Няня! Не видишь, что ребенок выбежал на солнышко! Уведи его в холодок; напечет ему головку —
будет болеть, тошно сделается, кушать не
станет. Он этак у тебя в овраг уйдет!
В Обломовке верили всему: и оборотням и мертвецам. Расскажут ли им, что копна сена разгуливала по полю, — они не задумаются и поверят; пропустит ли кто-нибудь слух, что вот это не баран, а что-то другое, или что такая-то Марфа или Степанида — ведьма, они
будут бояться и барана и Марфы: им и в голову не придет спросить, отчего баран
стал не бараном, а Марфа сделалась ведьмой, да еще накинутся и на того, кто бы вздумал усомниться в этом, — так сильна вера в чудесное в Обломовке!
Только лишь поставят на ноги молодца, то
есть когда нянька
станет ему не нужна, как в сердце матери закрадывается уже тайное желание приискать ему подругу — тоже поздоровее, порумянее.
И письмо пошло ходить из рук в руки. Начались толки и догадки: от кого и о чем оно могло
быть? Все, наконец,
стали в тупик.
— Полно, не распечатывай, Илья Иваныч, — с боязнью остановила его жена, — кто его знает, какое оно там письмо-то? может
быть, еще страшное, беда какая-нибудь. Вишь, ведь народ-то нынче какой
стал! Завтра или послезавтра успеешь — не уйдет оно от тебя.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток,
стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд: самые счастливые
были те, которые, махнув рукой на новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
Впрочем, он не
был педант в этом случае и не
стал бы настаивать на своем; он только не умел бы начертать в своем уме другой дороги сыну.
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может
быть, в последний раз. Если ты и после этого
будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь,
станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
— Что он там один-то
будет делать? — говорил он в лавочке. — Там, слышь, служат господам всё девки. Где девке сапоги стащить? И как она
станет чулки натягивать на голые ноги барину?..
Но если б ее обратить в статую, она
была бы статуя грации и гармонии. Несколько высокому росту строго отвечала величина головы, величине головы — овал и размеры лица; все это в свою очередь гармонировало с плечами, плечи — с
станом…
— А если вы дурно
поете! — наивно заметил Обломов. — Мне бы потом
стало так неловко…
Долго после того, как у него вырвалось признание, не видались они наедине. Он прятался, как школьник, лишь только завидит Ольгу. Она переменилась с ним, но не бегала, не
была холодна, а
стала только задумчивее.
«Мне, должно
быть, оттого
стало досадно, — думала она, — что я не успела сказать ему: мсьё Обломов, я никак не ожидала, чтоб вы позволили… Он предупредил меня… „Неправда!“ скажите, пожалуйста, он еще лгал! Да как он смел?»
— Нет, вы сердитесь! — сказал он со вздохом. — Как уверить мне вас, что это
было увлечение, что я не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено, не
стану больше слушать вашего пения…
Злые языки воспользовались
было этим и
стали намекать на какую-то старинную дружбу, на поездку за границу вместе; но в отношениях ее к нему не проглядывало ни тени какой-нибудь затаившейся особенной симпатии, а это бы прорвалось наружу.
Ольга не показывалась, пока он сидел с теткой, и время тянулось медленно. Обломова опять
стало кидать в жар и холод. Теперь уж он догадывался о причине этой перемены Ольги. Перемена эта
была для него почему-то тяжеле прежней.
— Что ж это
будет, с одной дачи на другую
станем переезжать? — отвечал он. — Чего там не видали? Михея Андреича, что ли?
— Умрете… вы, — с запинкой продолжала она, — я
буду носить вечный траур по вас и никогда более не улыбнусь в жизни. Полюбите другую — роптать, проклинать не
стану, а про себя пожелаю вам счастья… Для меня любовь эта — все равно что… жизнь, а жизнь…
— Разве мне не
будет больно ужо, когда вы
будете уходить? — прибавила она. — Разве я не
стану торопиться поскорей лечь спать, чтоб заснуть и не видать скучной ночи? Разве завтра не пошлю к вам утром? Разве…
Но шалости прошли; я
стал болен любовью, почувствовал симптомы страсти; вы
стали задумчивы, серьезны; отдали мне ваши досуги; у вас заговорили нервы; вы начали волноваться, и тогда, то
есть теперь только, я испугался и почувствовал, что на меня падает обязанность остановиться и сказать, что это такое.
Обломову в самом деле
стало почти весело. Он сел с ногами на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и голова у него
были наполнены; он жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что
будет потом?..
Вскоре опять прибежала горничная. Захар
стал отпирать ей дверь, а Анисья подошла
было к ней, но Захар яростно взглянул на нее.
— Да, дорого! — вздохнув, сказала она. — Нет, Илья Ильич, вам, должно
быть, завидно
стало, что я так тихо
была счастлива, и вы поспешили возмутить счастье.
Он вздохнул. Это может
быть ворочало у него душу, и он задумчиво плелся за ней. Но ему с каждым шагом
становилось легче; выдуманная им ночью ошибка
было такое отдаленное будущее… «Ведь это не одна любовь, ведь вся жизнь такова… — вдруг пришло ему в голову, — и если отталкивать всякий случай, как ошибку, когда же
будет — не ошибка? Что же я? Как будто ослеп…»
«В самом деле, сирени вянут! — думал он. — Зачем это письмо? К чему я не спал всю ночь, писал утром? Вот теперь, как
стало на душе опять покойно (он зевнул)… ужасно спать хочется. А если б письма не
было, и ничего б этого не
было: она бы не плакала,
было бы все по-вчерашнему; тихо сидели бы мы тут же, в аллее, глядели друг на друга, говорили о счастье. И сегодня бы так же и завтра…» Он зевнул во весь рот.
Однако ж, как ни ясен
был ум Ольги, как ни сознательно смотрела она вокруг, как ни
была свежа, здорова, но у нее
стали являться какие-то новые, болезненные симптомы. Ею по временам овладевало беспокойство, над которым она задумывалась и не знала, как растолковать его себе.
Было душно, жарко; из леса глухо шумел теплый ветер; небо заволакивало тяжелыми облаками.
Становилось все темнее и темнее.
Ей
было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то, не то на себя, не то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов
стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
Но тот же странный взгляд с него переносили господа и госпожи и на Ольгу. От этого сомнительного взгляда на нее у него вдруг похолодело сердце; что-то
стало угрызать его, но так больно, мучительно, что он не вынес и ушел домой, и
был задумчив, угрюм.
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не
был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась,
стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая
стала. Кате подарила лиловое платье…
Вдруг он замолчал. «Что это я говорю? ведь я не затем пришел!» — подумал он и
стал откашливаться; нахмурил
было брови.
То, что дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему, что
было его счастьем, вдруг
стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через нее. Шаг предстоял решительный, смелый.
— Вот так, вот я получил дар мысли и слова! Ольга, — сказал он,
став перед ней на колени, —
будь моей женой!
Затем
стал размышлять, как употребить это длинное, несносное послезавтра, которое
было бы так наполнено присутствием Ольги, невидимой беседой их душ, ее пением. А тут вдруг Захара дернуло встревожить его так некстати!
Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением, что ему даже завидно
стало, что он не разделяет ее игривого настроения. Как, однако ж, ни
был он озабочен, он не мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.