Неточные совпадения
Девки и молодые ребята
становятся в две шеренги, одна против другой, хлопают в ладоши и
поют.
Пробираюсь вдоль забора и вдруг слышу голоса; один голос я тотчас узнал: это
был повеса Азамат, сын нашего хозяина; другой говорил реже и тише. «О чем они тут толкуют? — подумал я. — Уж не о моей ли лошадке?» Вот присел я у забора и
стал прислушиваться, стараясь не пропустить ни одного слова. Иногда шум песен и говор голосов, вылетая из сакли, заглушали любопытный для меня разговор.
Ну, что прикажете отвечать на это?.. Я
стал в тупик. Однако ж после некоторого молчания я ему сказал, что если отец
станет ее требовать, то надо
будет отдать.
Мало-помалу она приучилась на него смотреть, сначала исподлобья, искоса, и все грустила,
напевала свои песни вполголоса, так что, бывало, и мне
становилось грустно, когда слушал ее из соседней комнаты.
А ведь вышло, что я
был прав: подарки подействовали только вполовину; она
стала ласковее, доверчивее — да и только; так что он решился на последнее средство.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух
становился так редок, что
было больно дышать; кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно
становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Казбич остановился в самом деле и
стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, — как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, — только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и
был таков.
Вечером я имел с ним длинное объяснение: мне
было досадно, что он переменился к этой бедной девочке; кроме того, что он половину дня проводил на охоте, его обращение
стало холодно, ласкал он ее редко, и она заметно начинала сохнуть, личико ее вытянулось, большие глаза потускнели.
Я
стал читать, учиться — науки также надоели; я видел, что ни слава, ни счастье от них не зависят нисколько, потому что самые счастливые люди — невежды, а слава — удача, и чтоб добиться ее, надо только
быть ловким.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может
быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю, как к наслаждению, и жизнь моя
становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости, что едва можно
было заметить, что она дышит; потом ей
стало лучше, и она начала говорить, только как вы думаете, о чем?..
Расставшись с Максимом Максимычем, я живо проскакал Терекское и Дарьяльское ущелья, завтракал в Казбеке, чай
пил в Ларсе, а к ужину
поспел в Владыкавказ. Избавлю вас от описания гор, от возгласов, которые ничего не выражают, от картин, которые ничего не изображают, особенно для тех, которые там не
были, и от статистических замечаний, которые решительно никто читать не
станет.
Уже
было поздно и темно, когда я снова отворил окно и
стал звать Максима Максимыча, говоря, что пора спать; он что-то пробормотал сквозь зубы; я повторил приглашение, — он ничего не отвечал.
Он
был среднего роста; стройный, тонкий
стан его и широкие плечи доказывали крепкое сложение, способное переносить все трудности кочевой жизни и перемены климатов, не побежденное ни развратом столичной жизни, ни бурями душевными; пыльный бархатный сюртучок его, застегнутый только на две нижние пуговицы, позволял разглядеть ослепительно чистое белье, изобличавшее привычки порядочного человека; его запачканные перчатки казались нарочно сшитыми по его маленькой аристократической руке, и когда он снял одну перчатку, то я
был удивлен худобой его бледных пальцев.
Когда он опустился на скамью, то прямой
стан его согнулся, как будто у него в спине не
было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость; он сидел, как сидит Бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала.
То не
было отражение жара душевного или играющего воображения: то
был блеск, подобный блеску гладкой
стали, ослепительный, но холодный; взгляд его — непродолжительный, но проницательный и тяжелый, оставлял по себе неприятное впечатление нескромного вопроса и мог бы казаться дерзким, если б не
был столь равнодушно спокоен.
Он посмотрел на меня с удивлением, проворчал что-то сквозь зубы и начал рыться в чемодане; вот он вынул одну тетрадку и бросил ее с презрением на землю; потом другая, третья и десятая имели ту же участь: в его досаде
было что-то детское; мне
стало смешно и жалко…
Необыкновенная гибкость ее
стана, особенное, ей только свойственное наклонение головы, длинные русые волосы, какой-то золотистый отлив ее слегка загорелой кожи на шее и плечах и особенно правильный нос — все это
было для меня обворожительно.
Часа через два, когда все на пристани умолкло, я разбудил своего казака. «Если я выстрелю из пистолета, — сказал я ему, — то беги на берег». Он выпучил глаза и машинально отвечал: «Слушаю, ваше благородие». Я заткнул за пояс пистолет и вышел. Она дожидалась меня на краю спуска; ее одежда
была более нежели легкая, небольшой платок опоясывал ее гибкий
стан.
— Нет, видел: она подняла твой стакан. Если б
был тут сторож, то он сделал бы то же самое, и еще поспешнее, надеясь получить на водку. Впрочем, очень понятно, что ей
стало тебя жалко: ты сделал такую ужасную гримасу, когда ступил на простреленную ногу…
— Княгиня сказала, что ваше лицо ей знакомо. Я ей заметил, что, верно, она вас встречала в Петербурге, где-нибудь в свете… я сказал ваше имя… Оно
было ей известно. Кажется, ваша история там наделала много шума… Княгиня
стала рассказывать о ваших похождениях, прибавляя, вероятно, к светским сплетням свои замечания… Дочка слушала с любопытством. В ее воображении вы сделались героем романа в новом вкусе… Я не противоречил княгине, хотя знал, что она говорит вздор.
Княжна, кажется, из тех женщин, которые хотят, чтоб их забавляли; если две минуты сряду ей
будет возле тебя скучно, ты погиб невозвратно: твое молчание должно возбуждать ее любопытство, твой разговор — никогда не удовлетворять его вполне; ты должен ее тревожить ежеминутно; она десять раз публично для тебя пренебрежет мнением и назовет это жертвой и, чтоб вознаградить себя за это,
станет тебя мучить, а потом просто скажет, что она тебя терпеть не может.
Если ты над нею не приобретешь власти, то даже ее первый поцелуй не даст тебе права на второй; она с тобой накокетничается вдоволь, а года через два выйдет замуж за урода, из покорности к маменьке, и
станет себя уверять, что она несчастна, что она одного только человека и любила, то
есть тебя, но что небо не хотело соединить ее с ним, потому что на нем
была солдатская шинель, хотя под этой толстой серой шинелью билось сердце страстное и благородное…
Я
стал его рассматривать, и что же?.. мелкими буквами имя Мери
было вырезано на внутренней стороне, и рядом — число того дня, когда она подняла знаменитый стакан.
Я
был скромен — меня обвиняли в лукавстве: я
стал скрытен.
Я глубоко чувствовал добро и зло; никто меня не ласкал, все оскорбляли: я
стал злопамятен; я
был угрюм, — другие дети веселы и болтливы; я чувствовал себя выше их, — меня ставили ниже.
Я окончил вечер у княгини; гостей не
было, кроме Веры и одного презабавного старичка. Я
был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории; княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким, напряженным, даже нежным вниманием, что мне
стало совестно. Куда девалась ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная улыбка, рассеянный взгляд?..
Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую ручку к губам своим.
Было темно, и никто не мог этого видеть.
Я взял под уздцы лошадь княжны и свел ее в воду, которая не
была выше колен; мы тихонько
стали подвигаться наискось против течения.
— Вы отгадали, — отвечал он, — я даже обязан
быть его секундантом, потому что обида, нанесенная ему, относится и ко мне: я
был с ним вчера ночью, — прибавил он, выпрямляя свой сутуловатый
стан.
Каждый из нас
станет на самом краю площадки; таким образом, даже легкая рана
будет смертельна: это должно
быть согласно с вашим желанием, потому что вы сами назначили шесть шагов.
Площадка, на которой мы должны
были драться, изображала почти правильный треугольник. От выдавшегося угла отмерили шесть шагов и решили, что тот, кому придется первому встретить неприятельский огонь,
станет на самом углу; спиною к пропасти; если он не
будет убит, то противники поменяются местами.
Не доезжая слободки, я повернул направо по ущелью. Вид человека
был бы мне тягостен: я хотел
быть один. Бросив поводья и опустив голову на грудь, я ехал долго, наконец очутился в месте, мне вовсе не знакомом; я повернул коня назад и
стал отыскивать дорогу; уж солнце садилось, когда я подъехал к Кисловодску, измученный, на измученной лошади.
Я стоял против нее. Мы долго молчали; ее большие глаза, исполненные неизъяснимой грусти, казалось, искали в моих что-нибудь похожее на надежду; ее бледные губы напрасно старались улыбнуться; ее нежные руки, сложенные на коленах,
были так худы и прозрачны, что мне
стало жаль ее.
Я возвращался домой пустыми переулками станицы; месяц, полный и красный, как зарево пожара, начинал показываться из-за зубчатого горизонта домов; звезды спокойно сияли на темно-голубом своде, и мне
стало смешно, когда я вспомнил, что
были некогда люди премудрые, думавшие, что светила небесные принимают участие в наших ничтожных спорах за клочок земли или за какие-нибудь вымышленные права!..
Происшествие этого вечера произвело на меня довольно глубокое впечатление и раздражило мои нервы; не знаю наверное, верю ли я теперь предопределению или нет, но в этот вечер я ему твердо верил: доказательство
было разительно, и я, несмотря на то что посмеялся над нашими предками и их услужливой астрологией, попал невольно в их колею; но я остановил себя вовремя на этом опасном пути и, имея правило ничего не отвергать решительно и ничему не вверяться слепо, отбросил метафизику в сторону и
стал смотреть под ноги.