Неточные совпадения
— Ну,
что ж такое? Если нужна, так, разумеется, съедем.
Что ты пристаешь ко мне? Уж ты третий
раз говоришь мне об этом.
— Э-э-э! слишком проворно! Видишь, еще
что! Не сейчас ли прикажете? А ты мне не смей и напоминать о квартире. Я уж тебе запретил
раз; а ты опять. Смотри!
Фамилию его называли тоже различно: одни говорили,
что он Иванов, другие звали Васильевым или Андреевым, третьи думали,
что он Алексеев. Постороннему, который увидит его в первый
раз, скажут имя его — тот забудет сейчас, и лицо забудет;
что он скажет — не заметит. Присутствие его ничего не придаст обществу, так же как отсутствие ничего не отнимет от него. Остроумия, оригинальности и других особенностей, как особых примет на теле, в его уме нет.
Не дай Бог, когда Захар воспламенится усердием угодить барину и вздумает все убрать, вычистить, установить, живо,
разом привести в порядок! Бедам и убыткам не бывает конца: едва ли неприятельский солдат, ворвавшись в дом, нанесет столько вреда. Начиналась ломка, паденье разных вещей, битье посуды, опрокидыванье стульев; кончалось тем,
что надо было его выгнать из комнаты, или он сам уходил с бранью и с проклятиями.
— Нескладно, — сказал он, — тут два
раза сряду
что, а там два
раза который.
Он то зачеркнет, то опять поставит слово.
Раза три переставлял
что, но выходило или бессмыслица, или соседство с другим
что.
— Черт знает,
что за вздор выходит: всякий
раз разное! — сказал Обломов. — Ну, сколько у тебя? двести,
что ли?
Илья Ильич, видя,
что ему никак не удается на этот
раз подманить Захара ближе, оставил его там, где он стоял, и смотрел на него несколько времени молча, с укоризной.
Он должен был признать,
что другой успел бы написать все письма, так
что который и
что ни
разу не столкнулись бы между собою, другой и переехал бы на новую квартиру, и план исполнил бы, и в деревню съездил бы…
В газетах ни
разу никому не случилось прочесть чего-нибудь подобного об этом благословенном Богом уголке. И никогда бы ничего и не было напечатано, и не слыхали бы про этот край, если б только крестьянская вдова Марина Кулькова, двадцати восьми лет, не родила зараз четырех младенцев, о
чем уже умолчать никак было нельзя.
— Ну иди, иди! — отвечал барин. — Да смотри, не пролей молоко-то. — А ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. — Вот я тебе дам бегать! Уж я вижу,
что ты это в третий
раз бежишь. Пошел назад, в прихожую!
Это случалось периодически один или два
раза в месяц, потому
что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в «Роберте-дьяволе». Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать!
Чего,
чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной
раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову, да шла бы в монастырь, на богомолье…»
—
Что скалишь зубы-то? — с яростью захрипел Захар. — Погоди, попадешься, я те уши-то направлю, как
раз: будешь у меня скалить зубы!
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял с минуту в каком-то недоумении, мигнул
раза два, взглянул на лакея и, видя,
что от него больше ждать нечего, кроме повторения того же самого, встряхнул волосами и пошел на лестницу, как встрепанный.
—
Что за ребенок, если ни
разу носу себе или другому не разбил? — говорил отец со смехом.
Простой, то есть прямой, настоящий взгляд на жизнь — вот
что было его постоянною задачею, и, добираясь постепенно до ее решения, он понимал всю трудность ее и был внутренне горд и счастлив всякий
раз, когда ему случалось заметить кривизну на своем пути и сделать прямой шаг.
— Это все старое, об этом тысячу
раз говорили, — заметил Штольц. — Нет ли
чего поновее?
— Для самого труда, больше ни для
чего. Труд — образ, содержание, стихия и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на
что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний
раз. Если ты и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
— Вот я этого и боялся, когда не хотел просить вас петь…
Что скажешь, слушая в первый
раз? А сказать надо. Трудно быть умным и искренним в одно время, особенно в чувстве, под влиянием такого впечатления, как тогда…
«Да
что же тут дерзкого? — спросила она себя. — Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой ни за
что не сказал бы, увидя во второй, в третий
раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог…»
В другой
раз она указала ему две-три дыры на барском платье от моли и сказала,
что в неделю
раз надо непременно встряхнуть и почистить платье.
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все,
что ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему, как взять поднос одной рукой, как плотно придержать другой, потом два
раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало,
что Анисья умнее его!
Зато с первого
раза, видя их вместе, можно было решить,
что они — тетка и племянница, а не мать и дочь.
Молодая, наивная, почти детская усмешка ни
разу не показалась на губах, ни
разу не взглянула она так широко, открыто, глазами, когда в них выражался или вопрос, или недоумение, или простодушное любопытство, как будто ей уж не о
чем спрашивать, нечего знать, нечему удивляться!
У ней лицо было другое, не прежнее, когда они гуляли тут, а то, с которым он оставил ее в последний
раз и которое задало ему такую тревогу. И ласка была какая-то сдержанная, все выражение лица такое сосредоточенное, такое определенное; он видел,
что в догадки, намеки и наивные вопросы играть с ней нельзя,
что этот ребяческий, веселый миг пережит.
Что касается Обломова, он дальше парка никуда бы не тронулся, да Ольга все придумывает, и лишь только он на приглашение куда-нибудь поехать замнется ответом, наверное поездка предпринималась. И тогда не было конца улыбкам Ольги. На пять верст кругом дачи не было пригорка, на который бы он ни влезал по нескольку
раз.
— Да, да, — повторял он, — я тоже жду утра, и мне скучна ночь, и я завтра пошлю к вам не за делом, а чтоб только произнести лишний
раз и услыхать, как раздастся ваше имя, узнать от людей какую-нибудь подробность о вас, позавидовать,
что они уж вас видели… Мы думаем, ждем, живем и надеемся одинаково. Простите, Ольга, мои сомнения: я убеждаюсь,
что вы любите меня, как не любили ни отца, ни тетку, ни…
— Верьте же мне, — заключила она, — как я вам верю, и не сомневайтесь, не тревожьте пустыми сомнениями этого счастья, а то оно улетит.
Что я
раз назвала своим, того уже не отдам назад, разве отнимут. Я это знаю, нужды нет,
что я молода, но… Знаете ли, — сказала она с уверенностью в голосе, — в месяц, с тех пор, как знаю вас, я много передумала и испытала, как будто прочла большую книгу, так, про себя, понемногу… Не сомневайтесь же…
Отрава подействовала сильно и быстро. Он пробежал мысленно всю свою жизнь: в сотый
раз раскаяние и позднее сожаление о минувшем подступило к сердцу. Он представил себе,
что б он был теперь, если б шел бодро вперед, как бы жил полнее и многостороннее, если б был деятелен, и перешел к вопросу,
что он теперь и как могла, как может полюбить его Ольга и за
что?
Он сел к столу и начал писать быстро, с жаром, с лихорадочной поспешностью, не так, как в начале мая писал к домовому хозяину. Ни
разу не произошло близкой и неприятной встречи двух которых и двух
что.
«Все изгадил! Вот настоящая ошибка! „Никогда!“ Боже! Сирени поблекли, — думал он, глядя на висящие сирени, — вчера поблекло, письмо тоже поблекло, и этот миг, лучший в моей жизни, когда женщина в первый
раз сказала мне, как голос с неба,
что есть во мне хорошего, и он поблек!..»
Обломов хотя и прожил молодость в кругу всезнающей, давно решившей все жизненные вопросы, ни во
что не верующей и все холодно, мудро анализирующей молодежи, но в душе у него теплилась вера в дружбу, в любовь, в людскую честь, и сколько ни ошибался он в людях, сколько бы ни ошибся еще, страдало его сердце, но ни
разу не пошатнулось основание добра и веры в него. Он втайне поклонялся чистоте женщины, признавал ее власть и права и приносил ей жертвы.
— Тихонько? Отчего тихонько? Я почти всякий
раз говорю ma tante,
что видела тебя…
По приемам Анисьи, по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой
разом пыль с полок, со стен и со стола; какие широкие размахи делала метлой по полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила,
что такое Анисья и какая бы она великая сподручница была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с той поры у себя место в сердце.
— Брось сковороду, пошла к барину! — сказал он Анисье, указав ей большим пальцем на дверь. Анисья передала сковороду Акулине, выдернула из-за пояса подол, ударила ладонями по бедрам и, утерев указательным пальцем нос, пошла к барину. Она в пять минут успокоила Илью Ильича, сказав ему,
что никто о свадьбе ничего не говорил: вот побожиться не грех и даже образ со стены снять, и
что она в первый
раз об этом слышит; говорили, напротив, совсем другое,
что барон, слышь, сватался за барышню…
Я и в мыслях не думаю, не токмо
что болтать, — трещала Анисья, как будто лучину щепала, — да ничего и нет, в первый
раз слышу сегодня, вот перед Господом Богом, сквозь землю провалиться!
Она крепко пожимала ему руку и весело, беззаботно смотрела на него, так явно и открыто наслаждаясь украденным у судьбы мгновением,
что ему даже завидно стало,
что он не разделяет ее игривого настроения. Как, однако ж, ни был он озабочен, он не мог не забыться на минуту, увидя лицо ее, лишенное той сосредоточенной мысли, которая играла ее бровями, вливалась в складку на лбу; теперь она являлась без этой не
раз смущавшей его чудной зрелости в чертах.
Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом,
что «она в первый
раз от хозяйки слышит о свадьбе,
что в разговорах с ней даже помину не было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и
что хозяйка тоже готова снять образ со стены,
что она про Ильинскую барышню и не слыхивала, а разумела какую-нибудь другую невесту…».
Он несколько
раз поцеловал ей руку, так
что крашеные усы оставили даже маленькое пятнышко на пальцах.
Сколько соображений — все для Обломова! Сколько
раз загорались два пятна у ней на щеках! Сколько
раз она тронет то тот, то другой клавиш, чтоб узнать, не слишком ли высоко настроено фортепьяно, или переложит ноты с одного места на другое! И вдруг нет его!
Что это значит?
— Мерзавцы всё такие,
что иной
раз не глядел бы!
—
Что ж ты делал эти дни? — спросила она, в первый
раз оглядывая глазами комнату. — У тебя нехорошо: какие низенькие комнаты! Окна маленькие, обои старые… Где ж еще у тебя комнаты?
Последний, если хотел, стирал пыль, а если не хотел, так Анисья влетит, как вихрь, и отчасти фартуком, отчасти голой рукой, почти носом,
разом все сдует, смахнет, сдернет, уберет и исчезнет; не то так сама хозяйка, когда Обломов выйдет в сад, заглянет к нему в комнату, найдет беспорядок, покачает головой и, ворча что-то про себя, взобьет подушки горой, тут же посмотрит наволочки, опять шепнет себе,
что надо переменить, и сдернет их, оботрет окна, заглянет за спинку дивана и уйдет.
И главное, все это делалось покойно: не было у него ни опухоли у сердца, ни
разу он не волновался тревогой о том, увидит ли он хозяйку или нет,
что она подумает,
что сказать ей, как отвечать на ее вопрос, как она взглянет, — ничего, ничего.
— У нас, в Обломовке, этак каждый праздник готовили, — говорил он двум поварам, которые приглашены были с графской кухни, — бывало, пять пирожных подадут, а соусов
что, так и не пересчитаешь! И целый день господа-то кушают, и на другой день. А мы дней пять доедаем остатки. Только доели, смотришь, гости приехали — опять пошло, а здесь
раз в год!
— Уж и дело! Труслив ты стал, кум! Затертый не первый
раз запускает лапу в помещичьи деньги, умеет концы прятать. Расписки,
что ли, он дает мужикам: чай, с глазу на глаз берет. Погорячится немец, покричит, и будет с него. А то еще дело!
Тетка быстро обернулась, и все трое заговорили
разом. Он упрекал,
что они не написали к нему; они оправдывались. Они приехали всего третий день и везде ищут его. На одной квартире сказали им,
что он уехал в Лион, и они не знали,
что делать.
И вдруг она опять стала покойна, ровна, проста, иногда даже холодна. Сидит, работает и молча слушает его, поднимает по временам голову, бросает на него такие любопытные, вопросительные, прямо идущие к делу взгляды, так
что он не
раз с досадой бросал книгу или прерывал какое-нибудь объяснение, вскакивал и уходил. Оборотится — она провожает его удивленным взглядом: ему совестно станет, он воротится и что-нибудь выдумает в оправдание.
Чтоб кончить все это
разом, ей оставалось одно: заметив признаки рождающейся любви в Штольце, не дать ей пищи и хода и уехать поскорей. Но она уже потеряла время: это случилось давно, притом надо было ей предвидеть,
что чувство разыграется у него в страсть; да это и не Обломов: от него никуда не уедешь.