Неточные совпадения
— А коли хорошо тут, так зачем и хотеть в другое место? Останьтесь-ка лучше у меня на целый день, отобедайте, а там вечером — Бог
с вами!.. Да, я и забыл: куда мне ехать! Тарантьев обедать придет: сегодня суббота.
Обломов, облокотясь на него, нехотя, как очень утомленный человек, привстал
с постели и, нехотя же перейдя на большое кресло, опустился в него и
остался неподвижен, как сел.
Он глядит, разиня рот от удивления, на падающие вещи, а не на те, которые
остаются на руках, и оттого держит поднос косо, а вещи продолжают падать, — и так иногда он принесет на другой конец комнаты одну рюмку или тарелку, а иногда
с бранью и проклятиями бросит сам и последнее, что
осталось в руках.
В первых двух случаях еще можно было спорить
с ним, но когда он, в крайности, вооружался последним аргументом, то уже всякое противоречие было бесполезно, и он
оставался правым без апелляции.
— Там
оставался у нас, — заговорил он, все потягиваясь,
с расстановкой, — сыр, да… дай мадеры; до обеда долго, так я позавтракаю немного…
Как все тихо, все сонно в трех-четырех деревеньках, составляющих этот уголок! Они лежали недалеко друг от друга и были как будто случайно брошены гигантской рукой и рассыпались в разные стороны, да так
с тех пор и
остались.
Нянька или предание так искусно избегали в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и ум, проникшись вымыслом,
оставались уже у него в рабстве до старости. Нянька
с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может быть, еще и на нас самих.
И Илюша
с печалью
оставался дома, лелеемый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.
Что ему делать теперь? Идти вперед или
остаться? Этот обломовский вопрос был для него глубже гамлетовского. Идти вперед — это значит вдруг сбросить широкий халат не только
с плеч, но и
с души,
с ума; вместе
с пылью и паутиной со стен смести паутину
с глаз и прозреть!
Остаться — значит надевать рубашку наизнанку, слушать прыганье Захаровых ног
с лежанки, обедать
с Тарантьевым, меньше думать обо всем, не дочитать до конца путешествия в Африку, состареться мирно на квартире у кумы Тарантьева…
— Андрей! Андрей! —
с мольбой в голосе проговорил Обломов. — Нет, я не могу
остаться сегодня, я уеду! — прибавил он и уехал.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена в голове строгая черта, за которую ум не переходил никогда. По всему видно было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили в ее жизнь наравне
с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько
остается простора от любви.
Она ни перед кем никогда не открывает сокровенных движений сердца, никому не поверяет душевных тайн; не увидишь около нее доброй приятельницы, старушки,
с которой бы она шепталась за чашкой кофе. Только
с бароном фон Лангвагеном часто
остается она наедине; вечером он сидит иногда до полуночи, но почти всегда при Ольге; и то они все больше молчат, но молчат как-то значительно и умно, как будто что-то знают такое, чего другие не знают, но и только.
— В чем? А вот в чем! — говорила она, указывая на него, на себя, на окружавшее их уединение. — Разве это не счастье, разве я жила когда-нибудь так? Прежде я не просидела бы здесь и четверти часа одна, без книги, без музыки, между этими деревьями. Говорить
с мужчиной, кроме Андрея Иваныча, мне было скучно, не о чем: я все думала, как бы
остаться одной… А теперь… и молчать вдвоем весело!
— Меня грызет змея: это — совесть… Мы так долго
остаемся наедине: я волнуюсь, сердце замирает у меня; ты тоже непокойна… я боюсь… —
с трудом договорил он.
Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто
с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? — терзался предположением, что, пожалуй, он
останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, — вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.
— Скажем тетке, — настаивал Обломов, — тогда я могу
оставаться у вас
с утра, и никто не будет говорить…
— Вот-с, за квартиру восемьсот рублей ассигнациями, сто рублей получено задатку,
осталось семьсот рублей, — сказал он.
С хозяйкой только и разговору, что о хозяйстве;
с бабушкой говорить нельзя: та кашляет да и на ухо крепка; Акулина дура набитая, а дворник пьяница;
остаются ребятишки только:
с теми что говорить?
— Не знаю, как и благодарить вас, — говорил Обломов, глядя на нее
с таким же удовольствием,
с каким утром смотрел на горячую ватрушку. — Очень, очень благодарен вам и в долгу не
останусь, особенно у Маши: шелковых платьев накуплю ей, как куколку одену.
Она написала ему ответ и похвалила, что он поберегся, советовала
остаться дома и в воскресенье, если нужно будет, и прибавила, что она лучше проскучает
с неделю, чтоб только он берегся.
Я не могу ни минуты
оставаться здесь; мне душно, гадко! — говорил он,
с непритворным отвращением оглядываясь вокруг.
Что касается дороги через Верхлёво и моста, то, не получая от вас долгое время ответа, я уж решился
с Одонцовым и Беловодовым проводить дорогу от себя на Нельки, так что Обломовка
остается далеко в стороне.
— Нет! — сказал он, вдруг встав и устраняя решительным жестом ее порыв. — Не
останется! Не тревожься, что сказала правду: я стою… — прибавил он
с унынием.
Поверенный распорядился и насчет постройки дома: определив, вместе
с губернским архитектором, количество нужных материалов, он оставил старосте приказ
с открытием весны возить лес и велел построить сарай для кирпича, так что Обломову
оставалось только приехать весной и, благословясь, начать стройку при себе. К тому времени предполагалось собрать оброк и, кроме того, было в виду заложить деревню, следовательно, расходы было из чего покрыть.
После обеда, когда все убрали со стола, Обломов велел оставить в беседке шампанское и сельтерскую воду и
остался вдвоем
с Штольцем.
И сам он как полно счастлив был, когда ум ее,
с такой же заботливостью и
с милой покорностью, торопился ловить в его взгляде, в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не
осталось ли вопроса в ее глазах, она на него, не
осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Остается предположить одно, что ей нравилось, без всяких практических видов, это непрерывное, исполненное ума и страсти поклонение такого человека, как Штольц. Конечно, нравилось: это поклонение восстановляло ее оскорбленное самолюбие и мало-помалу опять ставило ее на тот пьедестал,
с которого она упала; мало-помалу возрождалась ее гордость.
— Ну, пусть бы я
остался: что из этого? — продолжал он. — Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она все будет моя. Дружба — вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она — любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но Боже сохрани, если она
с одной стороны дружба,
с другой — любовь. Я знаю, что вам со мной не скучно, но мне-то
с вами каково?
— О нет! —
с важностью заметил он. — Это не давешний вопрос, теперь он имеет другой смысл: если я
останусь, то… на каких правах?
Там по вечерам горели огни, собирались будущие родные братца, сослуживцы и Тарантьев; все очутилось там. Агафья Матвеевна и Анисья вдруг
остались с разинутыми ртами и
с праздно повисшими руками, над пустыми кастрюлями и горшками.
Из недели в неделю, изо дня в день тянулась она из сил, мучилась, перебивалась, продала шаль, послала продать парадное платье и
осталась в ситцевом ежедневном наряде:
с голыми локтями, и по воскресеньям прикрывала шею старой затасканной косынкой.
— И дети здоровы… Но скажи, Илья: ты шутишь, что
останешься здесь? А я приехал за тобой,
с тем чтоб увезти туда, к нам, в деревню…