Неточные совпадения
— Pardon, [Извините (фр.).] некогда, — торопился Волков, — в другой раз! — А
не хотите ли
со мной
есть устриц? Тогда и расскажете. Поедемте, Миша угощает.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди,
будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и
не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Движения его
были смелы и размашисты; говорил он громко, бойко и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда
не стеснялся он ничьим присутствием и в карман за словом
не ходил и вообще постоянно
был груб в обращении
со всеми,
не исключая и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком, даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Другие гости заходили нечасто, на минуту, как первые три гостя; с ними
со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный этим, молчал. Им надо
было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий понимал жизнь по-своему, как
не хотел понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все это
не нравилось ему, отталкивало его,
было ему
не по душе.
Был ему по сердцу один человек: тот тоже
не давал ему покоя; он любил и новости, и свет, и науку, и всю жизнь, но как-то глубже, искреннее — и Обломов хотя
был ласков
со всеми, но любил искренно его одного, верил ему одному, может
быть потому, что рос, учился и жил с ним вместе. Это Андрей Иванович Штольц.
— Врешь, пиши: с двенадцатью человеками детей; оно проскользнет мимо ушей, справок наводить
не станут, зато
будет «натурально»… Губернатор письмо передаст секретарю, а ты напишешь в то же время и ему, разумеется,
со вложением, — тот и сделает распоряжение. Да попроси соседей: кто у тебя там?
Робкий, апатический характер мешал ему обнаруживать вполне свою лень и капризы в чужих людях, в школе, где
не делали исключений в пользу балованных сынков. Он по необходимости сидел в классе прямо, слушал, что говорили учителя, потому что другого ничего делать
было нельзя, и с трудом, с потом,
со вздохами выучивал задаваемые ему уроки.
Если приказчик приносил ему две тысячи, спрятав третью в карман, и
со слезами ссылался на град, засухи, неурожай, старик Обломов крестился и тоже
со слезами приговаривал: «Воля Божья; с Богом спорить
не станешь! Надо благодарить Господа и за то, что
есть».
Со времени смерти стариков хозяйственные дела в деревне
не только
не улучшились, но, как видно из письма старосты, становились хуже. Ясно, что Илье Ильичу надо
было самому съездить туда и на месте разыскать причину постепенного уменьшения доходов.
Можно
было пройти по всему дому насквозь и
не встретить ни души; легко
было обокрасть все кругом и свезти
со двора на подводах: никто
не помешал бы, если б только водились воры в том краю.
Смерть у них приключалась от вынесенного перед тем из дома покойника головой, а
не ногами из ворот; пожар — от того, что собака выла три ночи под окном; и они хлопотали, чтоб покойника выносили ногами из ворот, а
ели все то же, по стольку же и спали по-прежнему на голой траве; воющую собаку били или сгоняли
со двора, а искры от лучины все-таки сбрасывали в трещину гнилого пола.
— Все умрем, кому когда — воля Божья! — возражает Пелагея Игнатьевна
со вздохом. — Кто умирает, а вот у Хлоповых так
не поспевают крестить: говорят, Анна Андреевна опять родила — уж это шестой.
Основания никакого к такому заключению
со стороны Натальи Фаддеевны
не было, никто ни на кого
не восставал, даже кометы в тот год
не было, но у старух бывают иногда темные предчувствия.
— Как он смеет так говорить про моего барина? — возразил горячо Захар, указывая на кучера. — Да знает ли он, кто мой барин-то? — с благоговением спросил он. — Да тебе, — говорил он, обращаясь к кучеру, — и во сне
не увидать такого барина: добрый, умница, красавец! А твой-то точно некормленая кляча! Срам посмотреть, как выезжаете
со двора на бурой кобыле: точно нищие! Едите-то редьку с квасом. Вон на тебе армячишка, дыр-то
не сосчитаешь!..
Задевши его барина, задели за живое и Захара. Расшевелили и честолюбие и самолюбие: преданность проснулась и высказалась
со всей силой. Он готов
был облить ядом желчи
не только противника своего, но и его барина, и родню барина, который даже
не знал,
есть ли она, и знакомых. Тут он с удивительною точностью повторил все клеветы и злословия о господах, почерпнутые им из прежних бесед с кучером.
Ты делал
со мной дела, стало
быть, знаешь, что у меня
есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей на него
не рассчитывай, а я, вероятно, еще проживу лет двадцать, разве только камень упадет на голову.
—
Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он
со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек
не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может
быть, пойду, а один
не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно
будет!
Что ему делать теперь? Идти вперед или остаться? Этот обломовский вопрос
был для него глубже гамлетовского. Идти вперед — это значит вдруг сбросить широкий халат
не только с плеч, но и с души, с ума; вместе с пылью и паутиной
со стен смести паутину с глаз и прозреть!
Обломов вспыхивал, изнемогал, с трудом сдерживал слезы, и еще труднее
было душить ему радостный, готовый вырваться из души крик. Давно
не чувствовал он такой бодрости, такой силы, которая, казалось, вся поднялась
со дна души, готовая на подвиг.
— Нет, вы сердитесь! — сказал он
со вздохом. — Как уверить мне вас, что это
было увлечение, что я
не позволил бы себе забыться?.. Нет, кончено,
не стану больше слушать вашего пения…
— Ничего нет? — вопросительно повторила она, но живо, весело,
со смехом, как будто
не веря ему и предвидя, что
есть у него что-то впереди.
— Может
быть, и я
со временем испытаю, может
быть, и у меня
будут те же порывы, как у вас, так же
буду глядеть при встрече на вас и
не верить, точно ли вы передо мной… А это, должно
быть, очень смешно! — весело добавила она. — Какие вы глаза иногда делаете: я думаю, ma tante замечает.
Может
быть, на лице вашем выразилась бы печаль (если правда, что вам нескучно
было со мной), или вы,
не поняв моих добрых намерений, оскорбились бы: ни того, ни другого я
не перенесу, заговорю опять
не то, и честные намерения разлетятся в прах и кончатся уговором видеться на другой день.
— Зачем? — повторила она, вдруг перестав плакать и обернувшись к нему. — Затем же, зачем спрятались теперь в кусты, чтоб подсмотреть,
буду ли я плакать и как я
буду плакать — вот зачем! Если б вы хотели искренно того, что написано в письме, если б
были убеждены, что надо расстаться, вы бы уехали за границу,
не повидавшись
со мной.
— А если, — начала она горячо вопросом, — вы устанете от этой любви, как устали от книг, от службы, от света; если
со временем, без соперницы, без другой любви, уснете вдруг около меня, как у себя на диване, и голос мой
не разбудит вас; если опухоль у сердца пройдет, если даже
не другая женщина, а халат ваш
будет вам дороже?..
Ей
было и стыдно чего-то, и досадно на кого-то,
не то на себя,
не то на Обломова. А в иную минуту казалось ей, что Обломов стал ей милее, ближе, что она чувствует к нему влечение до слез, как будто она вступила с ним
со вчерашнего вечера в какое-то таинственное родство…
По приемам Анисьи, по тому, как она, вооруженная кочергой и тряпкой, с засученными рукавами, в пять минут привела полгода
не топленную кухню в порядок, как смахнула щеткой разом пыль с полок,
со стен и
со стола; какие широкие размахи делала метлой по полу и по лавкам; как мгновенно выгребла из печки золу — Агафья Матвеевна оценила, что такое Анисья и какая бы она великая сподручница
была ее хозяйственным распоряжениям. Она дала ей с той поры у себя место в сердце.
— Все! — сказал Обломов. — Ты мастер равнять меня с другими да
со всеми! Это
быть не может! И нет, и
не было! Свадьба — обыкновенное дело: слышите? Что такое свадьба?
Опять полились на Захара «жалкие» слова, опять Анисья заговорила носом, что «она в первый раз от хозяйки слышит о свадьбе, что в разговорах с ней даже помину
не было, да и свадьбы нет, и статочное ли дело? Это выдумал, должно
быть, враг рода человеческого, хоть сейчас сквозь землю провалиться, и что хозяйка тоже готова снять образ
со стены, что она про Ильинскую барышню и
не слыхивала, а разумела какую-нибудь другую невесту…».
— Ты сомневаешься в моей любви? — горячо заговорил он. — Думаешь, что я медлю от боязни за себя, а
не за тебя?
Не оберегаю, как стеной, твоего имени,
не бодрствую, как мать, чтоб
не смел коснуться слух тебя… Ах, Ольга! Требуй доказательств! Повторю тебе, что если б ты с другим могла
быть счастливее, я бы без ропота уступил права свои; если б надо
было умереть за тебя, я бы с радостью умер! —
со слезами досказал он.
После болезни Илья Ильич долго
был мрачен, по целым часам повергался в болезненную задумчивость и иногда
не отвечал на вопросы Захара,
не замечал, как он ронял чашки на пол и
не сметал
со стола пыль, или хозяйка, являясь по праздникам с пирогом, заставала его в слезах.
Как там отец его, дед, дети, внучата и гости сидели или лежали в ленивом покое, зная, что
есть в доме вечно ходящее около них и промышляющее око и непокладные руки, которые обошьют их, накормят,
напоят, оденут и обуют и спать положат, а при смерти закроют им глаза, так и тут Обломов, сидя и
не трогаясь с дивана, видел, что движется что-то живое и проворное в его пользу и что
не взойдет завтра солнце, застелют небо вихри, понесется бурный ветр из концов в концы вселенной, а суп и жаркое явятся у него на столе, а белье его
будет чисто и свежо, а паутина снята
со стены, и он
не узнает, как это сделается,
не даст себе труда подумать, чего ему хочется, а оно
будет угадано и принесено ему под нос,
не с ленью,
не с грубостью,
не грязными руками Захара, а с бодрым и кротким взглядом, с улыбкой глубокой преданности, чистыми, белыми руками и с голыми локтями.
— Ну, вот он к сестре-то больно часто повадился ходить. Намедни часу до первого засиделся, столкнулся
со мной в прихожей и будто
не видал. Так вот, поглядим еще, что
будет, да и того… Ты стороной и поговори с ним, что бесчестье в доме заводить нехорошо, что она вдова: скажи, что уж об этом узнали; что теперь ей
не выйти замуж; что жених присватывался, богатый купец, а теперь прослышал, дескать, что он по вечерам сидит у нее,
не хочет.
Он чувствовал, что и его здоровый организм
не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что
было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души
со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
— Ну, пусть бы я остался: что из этого? — продолжал он. — Вы, конечно, предложите мне дружбу; но ведь она и без того моя. Я уеду, и через год, через два она все
будет моя. Дружба — вещь хорошая, Ольга Сергевна, когда она — любовь между молодыми мужчиной и женщиной или воспоминание о любви между стариками. Но Боже сохрани, если она с одной стороны дружба, с другой — любовь. Я знаю, что вам
со мной
не скучно, но мне-то с вами каково?
—
Не знаю, клянусь Богом,
не знаю! Но если вы… если изменится как-нибудь моя настоящая жизнь, что
со мной
будет? — уныло, почти про себя прибавила она.
— Но если б он… изменился, ожил, послушался меня и… разве я
не любила бы его тогда? Разве и тогда
была бы ложь, ошибка? — говорила она, чтоб осмотреть дело
со всех сторон, чтоб
не осталось ни малейшего пятна, никакой загадки.
— Ах! — произнес он в ответ продолжительно, излив в этом ах всю силу долго таившейся в душе грусти и радости, и никогда, может
быть,
со времени разлуки
не изливавшейся ни на кого и ни на что.
—
Не напоминай,
не тревожь прошлого:
не воротишь! — говорил Обломов с мыслью на лице, с полным сознанием рассудка и воли. — Что ты хочешь делать
со мной? С тем миром, куда ты влечешь меня, я распался навсегда; ты
не спаяешь,
не составишь две разорванные половины. Я прирос к этой яме больным местом: попробуй оторвать —
будет смерть.