Неточные совпадения
— Да… оно в самом деле… — начал Алексеев, — не следовало бы; но
какой же деликатности ждать от мужика?
Этот народ ничего не
понимает.
Другие гости заходили нечасто, на минуту,
как первые три гостя; с ними со всеми все более и более порывались живые связи. Обломов иногда интересовался какой-нибудь новостью, пятиминутным разговором, потом, удовлетворенный
этим, молчал. Им надо было платить взаимностью, принимать участие в том, что их интересовало. Они купались в людской толпе; всякий
понимал жизнь по-своему,
как не хотел
понимать ее Обломов, а они путали в нее и его: все
это не нравилось ему, отталкивало его, было ему не по душе.
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь
этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня,
как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все
понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
От прежнего промаха ему было только страшно и стыдно, а теперь тяжело, неловко, холодно, уныло на сердце,
как в сырую, дождливую погоду. Он дал ей
понять, что догадался о ее любви к нему, да еще, может быть, догадался невпопад.
Это уже в самом деле была обида, едва ли исправимая. Да если и впопад, то
как неуклюже! Он просто фат.
Он молчал. Ему хотелось бы опять как-нибудь стороной дать ей
понять, что тайная прелесть отношений их исчезла, что его тяготит
эта сосредоточенность, которою она окружила себя,
как облаком, будто ушла в себя, и он не знает,
как ему быть,
как держать себя с ней.
Я только сегодня, в
эту ночь,
понял,
как быстро скользят ноги мои: вчера только удалось мне заглянуть поглубже в пропасть, куда я падаю, и я решился остановиться.
Он не мог
понять, откуда у ней является
эта сила,
этот такт — знать и уметь,
как и что делать,
какое бы событие ни явилось.
Если есть симпатия душ, если родственные сердца чуют друг друга издалека, то никогда
это не доказывалось так очевидно,
как на симпатии Агафьи Матвеевны и Анисьи. С первого взгляда, слова и движения они
поняли и оценили одна другую.
— Разве умеет свои выгоды соблюсти? Корова, сущая корова: ее хоть ударь, хоть обними — все ухмыляется,
как лошадь на овес. Другая бы… ой-ой! Да я глаз не спущу —
понимаешь, чем
это пахнет!
Лицо у него не грубое, не красноватое, а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные, а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все
это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так,
как не говорят ее братец и Тарантьев,
как не говорил муж; многого она даже не
понимает, но чувствует, что
это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она
понимает, он говорит как-то иначе, нежели другие.
Илья Ильич
понимал,
какое значение он внес в
этот уголок, начиная с братца до цепной собаки, которая, с появлением его, стала получать втрое больше костей, но он не
понимал,
как глубоко пустило корни
это значение и
какую неожиданную победу он сделал над сердцем хозяйки.
Сама Агафья Матвеевна не в силах была не только пококетничать с Обломовым, показать ему каким-нибудь признаком, что в ней происходит, но она,
как сказано, никогда не сознавала и не
понимала этого, даже забыла, что несколько времени назад
этого ничего не происходило в ней, и любовь ее высказалась только в безграничной преданности до гроба.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы
этого напряжения ума, воли, нерв. Он
понял, — что было чуждо ему доселе, —
как тратятся силы в
этих скрытых от глаз борьбах души со страстью,
как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны,
как уходит и жизнь.
Она ничего
этого не
понимала, не сознавала ясно и боролась отчаянно с
этими вопросами, сама с собой, и не знала,
как выйти из хаоса.
Она
понимала, что если она до сих пор могла укрываться от зоркого взгляда Штольца и вести удачно войну, то
этим обязана была вовсе не своей силе,
как в борьбе с Обломовым, а только упорному молчанию Штольца, его скрытому поведению. Но в открытом поле перевес был не на ее стороне, и потому вопросом: «
как я могу знать?» она хотела только выиграть вершок пространства и минуту времени, чтоб неприятель яснее обнаружил свой замысел.
—
Как я должен
понимать это? Вразумите меня, ради Бога! — придвигая кресло к ней, сказал он, озадаченный ее словами и глубоким, непритворным тоном,
каким они были сказаны.
У ней горело в груди желание успокоить его, воротить слово «мучилась» или растолковать его иначе, нежели
как он
понял; но
как растолковать — она не знала сама, только смутно чувствовала, что оба они под гнетом рокового недоумения, в фальшивом положении, что обоим тяжело от
этого и что он только мог или она, с его помощию, могла привести в ясность и в порядок и прошедшее и настоящее.
— Расскажите же мне, что было с вами с тех пор,
как мы не видались. Вы непроницаемы теперь для меня, а прежде я читал на лице ваши мысли: кажется,
это одно средство для нас
понять друг друга. Согласны вы?
— Милая Ольга Сергевна! Не сердитесь, не говорите так:
это не ваш тон. Вы знаете, что я не думаю ничего
этого. Но в мою голову не входит, я не
понимаю,
как Обломов…
Эта немота опять бросила в нее сомнение. Молчание длилось. Что значит
это молчание?
Какой приговор готовится ей от самого проницательного, снисходительного судьи в целом мире? Все прочее безжалостно осудит ее, только один он мог быть ее адвокатом, его бы избрала она… он бы все
понял, взвесил и лучше ее самой решил в ее пользу! А он молчит: ужели дело ее потеряно?..
Она поглядела на него тупо, потом вдруг лицо у ней осмыслилось, даже выразило тревогу. Она вспомнила о заложенном жемчуге, о серебре, о салопе и вообразила, что Штольц намекает на
этот долг; только никак не могла
понять,
как узнали об
этом, она ни слова не проронила не только Обломову об
этой тайне, даже Анисье, которой отдавала отчет в каждой копейке.
Ольга не знала
этой логики покорности слепой судьбе и не
понимала женских страстишек и увлечений. Признав раз в избранном человеке достоинство и права на себя, она верила в него и потому любила, а переставала верить — переставала и любить,
как случилось с Обломовым.
— Отчего? Что с тобой? — начал было Штольц. — Ты знаешь меня: я давно задал себе
эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела, а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и будет. Слава Богу, что я застал тебя таким же, а не хуже. Я не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить иначе, ты
понимаешь как…
Она так полно и много любила: любила Обломова —
как любовника,
как мужа и
как барина; только рассказать никогда она
этого,
как прежде, не могла никому. Да никто и не
понял бы ее вокруг. Где бы она нашла язык? В лексиконе братца, Тарантьева, невестки не было таких слов, потому что не было понятий; только Илья Ильич
понял бы ее, но она ему никогда не высказывала, потому что не
понимала тогда сама и не умела.
Неточные совпадения
Полицеймейстер, точно, был чудотворец:
как только услышал он, в чем дело, в ту ж минуту кликнул квартального, бойкого малого в лакированных ботфортах, и, кажется, всего два слова шепнул ему на ухо да прибавил только: «
Понимаешь!» — а уж там, в другой комнате, в продолжение того времени,
как гости резалися в вист, появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, —
это все было со стороны рыбного ряда.
— Разумеется, я
это очень
понимаю. Экой дурак старик! Ведь придет же в восемьдесят лет этакая дурь в голову! Да что, он с виду
как? бодр? держится еще на ногах?
—
Как, губернатор разбойник? — сказал Чичиков и совершенно не мог
понять,
как губернатор мог попасть в разбойники. — Признаюсь,
этого я бы никак не подумал, — продолжал он. — Но позвольте, однако же, заметить: поступки его совершенно не такие, напротив, скорее даже мягкости в нем много. — Тут он привел в доказательство даже кошельки, вышитые его собственными руками, и отозвался с похвалою об ласковом выражении лица его.
Что Ноздрев лгун отъявленный,
это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже
понять,
как устроен
этот смертный:
как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы сказать: «Посмотрите,
какую ложь распустили!» — а другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после скажет сам: «Да
это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «
Какая пошлая ложь!» И
это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что
это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
— Послушайте, матушка… эх,
какие вы! что ж они могут стоить? Рассмотрите: ведь
это прах.
Понимаете ли?
это просто прах. Вы возьмите всякую негодную, последнюю вещь, например, даже простую тряпку, и тряпке есть цена: ее хоть, по крайней мере, купят на бумажную фабрику, а ведь
это ни на что не нужно. Ну, скажите сами, на что оно нужно?