Неточные совпадения
Лежанье у Ильи Ильича не было
ни необходимостью,
как у больного или
как у человека, который хочет спать,
ни случайностью,
как у того, кто устал,
ни наслаждением,
как у лентяя: это было его нормальным состоянием.
—
Как же у других не бывает
ни моли,
ни клопов?
— Здравствуй, Илья Ильич. Давно собирался к тебе, — говорил гость, — да ведь ты знаешь,
какая у нас дьявольская служба! Вон, посмотри, целый чемодан везу к докладу; и теперь, если там спросят что-нибудь, велел курьеру скакать сюда.
Ни минуты нельзя располагать собой.
— Нет, нет! Это напрасно, — с важностью и покровительством подтвердил Судьбинский. — Свинкин ветреная голова. Иногда черт знает
какие тебе итоги выведет, перепутает все справки. Я измучился с ним; а только нет, он не замечен
ни в чем таком… Он не сделает, нет, нет! Завалялось дело где-нибудь; после отыщется.
Между тем сам
как двадцать пять лет назад определился в какую-то канцелярию писцом, так в этой должности и дожил до седых волос.
Ни ему самому и никому другому и в голову не приходило, чтоб он пошел выше.
— Видишь, и сам не знаешь! А там, подумай: ты будешь жить у кумы моей, благородной женщины, в покое, тихо; никто тебя не тронет;
ни шуму,
ни гаму, чисто, опрятно. Посмотри-ка, ведь ты живешь точно на постоялом дворе, а еще барин, помещик! А там чистота, тишина; есть с кем и слово перемолвить,
как соскучишься. Кроме меня, к тебе и ходить никто не будет. Двое ребятишек — играй с ними, сколько хочешь! Чего тебе? А выгода-то, выгода
какая. Ты что здесь платишь?
— Да
как же это я вдруг,
ни с того
ни с сего, на Выборгскую сторону…
— Э!
Какие выдумки! — отвечал Тарантьев. — Чтоб я писать стал! Я и в должности третий день не пишу:
как сяду, так слеза из левого глаза и начнет бить; видно, надуло, да и голова затекает,
как нагнусь… Лентяй ты, лентяй! Пропадешь, брат, Илья Ильич,
ни за копейку!
Но дни шли за днями, годы сменялись годами, пушок обратился в жесткую бороду, лучи глаз сменились двумя тусклыми точками, талия округлилась, волосы стали немилосердно лезть, стукнуло тридцать лет, а он
ни на шаг не подвинулся
ни на
каком поприще и все еще стоял у порога своей арены, там же, где был десять лет назад.
Еще более призадумался Обломов, когда замелькали у него в глазах пакеты с надписью нужное и весьма нужное, когда его заставляли делать разные справки, выписки, рыться в делах, писать тетради в два пальца толщиной, которые, точно на смех, называли записками; притом всё требовали скоро, все куда-то торопились,
ни на чем не останавливались: не успеют спустить с рук одно дело,
как уж опять с яростью хватаются за другое,
как будто в нем вся сила и есть, и, кончив, забудут его и кидаются на третье — и конца этому никогда нет!
Илье Ильичу не нужно было пугаться так своего начальника, доброго и приятного в обхождении человека: он никогда никому дурного не сделал, подчиненные были
как нельзя более довольны и не желали лучшего. Никто никогда не слыхал от него неприятного слова,
ни крика,
ни шуму; он никогда ничего не требует, а все просит. Дело сделать — просит, в гости к себе — просит и под арест сесть — просит. Он никогда никому не сказал ты; всем вы: и одному чиновнику и всем вместе.
Старинный Калеб умрет скорее,
как отлично выдрессированная охотничья собака, над съестным, которое ему поручат, нежели тронет; а этот так и выглядывает,
как бы съесть и выпить и то, чего не поручают; тот заботился только о том, чтоб барин кушал больше, и тосковал, когда он не кушает; а этот тоскует, когда барин съедает дотла все, что
ни положит на тарелку.
Старинная связь была неистребима между ними.
Как Илья Ильич не умел
ни встать,
ни лечь спать,
ни быть причесанным и обутым,
ни отобедать без помощи Захара, так Захар не умел представить себе другого барина, кроме Ильи Ильича, другого существования,
как одевать, кормить его, грубить ему, лукавить, лгать и в то же время внутренне благоговеть перед ним.
— Ну,
как же ты не ядовитый человек? — сказал Илья Ильич вошедшему Захару, —
ни за чем не посмотришь!
Как же в доме бумаги не иметь?
Явился низенький человек, с умеренным брюшком, с белым лицом, румяными щеками и лысиной, которую с затылка,
как бахрома, окружали черные густые волосы. Лысина была кругла, чиста и так лоснилась,
как будто была выточена из слоновой кости. Лицо гостя отличалось заботливо-внимательным ко всему, на что он
ни глядел, выражением, сдержанностью во взгляде, умеренностью в улыбке и скромно-официальным приличием.
Хочешь сесть, да не на что; до чего
ни дотронулся — выпачкался, все в пыли; вымыться нечем, и ходи вон с этакими руками,
как у тебя…
Я
ни разу не натянул себе чулок на ноги,
как живу, слава Богу!
Ты, может быть, думаешь, глядя,
как я иногда покроюсь совсем одеялом с головой, что я лежу
как пень да сплю; нет, не сплю я, а думаю все крепкую думу, чтоб крестьяне не потерпели
ни в чем нужды, чтоб не позавидовали чужим, чтоб не плакались на меня Господу Богу на Страшном суде, а молились бы да поминали меня добром.
Захар тронулся окончательно последними жалкими словами. Он начал понемногу всхлипывать; сипенье и хрипенье слились в этот раз в одну, невозможную
ни для
какого инструмента ноту, разве только для какого-нибудь китайского гонга или индийского тамтама.
Полдень знойный; на небе
ни облачка. Солнце стоит неподвижно над головой и жжет траву. Воздух перестал струиться и висит без движения.
Ни дерево,
ни вода не шелохнутся; над деревней и полем лежит невозмутимая тишина — все
как будто вымерло. Звонко и далеко раздается человеческий голос в пустоте. В двадцати саженях слышно,
как пролетит и прожужжит жук, да в густой траве кто-то все храпит,
как будто кто-нибудь завалился туда и спит сладким сном.
Хочется ему и в овраг сбегать: он всего саженях в пятидесяти от сада; ребенок уж прибегал к краю, зажмурил глаза, хотел заглянуть,
как в кратер вулкана… но вдруг перед ним восстали все толки и предания об этом овраге: его объял ужас, и он,
ни жив
ни мертв, мчится назад и, дрожа от страха, бросился к няньке и разбудил старуху.
Потом Обломову приснилась другая пора: он в бесконечный зимний вечер робко жмется к няне, а она нашептывает ему о какой-то неведомой стороне, где нет
ни ночей,
ни холода, где все совершаются чудеса, где текут реки меду и молока, где никто ничего круглый год не делает, а день-деньской только и знают, что гуляют всё добрые молодцы, такие,
как Илья Ильич, да красавицы, что
ни в сказке сказать,
ни пером описать.
И с самим человеком творилось столько непонятного: живет-живет человек долго и хорошо — ничего, да вдруг заговорит такое непутное, или учнет кричать не своим голосом, или бродить сонный по ночам; другого,
ни с того
ни с сего, начнет коробить и бить оземь. А перед тем
как сделаться этому, только что курица прокричала петухом да ворон прокаркал над крышей.
Не клеймила их жизнь,
как других,
ни преждевременными морщинами,
ни нравственными разрушительными ударами и недугами.
Ему представлялись даже знакомые лица и мины их при разных обрядах, их заботливость и суета. Дайте им
какое хотите щекотливое сватовство,
какую хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что и
как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем этом никто никогда не делал
ни малейшей ошибки в Обломовке.
Другой жизни и не хотели и не любили бы они. Им бы жаль было, если б обстоятельства внесли перемены в их быт,
какие бы то
ни были. Их загрызет тоска, если завтра не будет похоже на сегодня, а послезавтра на завтра.
Зачем им разнообразие, перемены, случайности, на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам,
ни до чего и дела нет. Пусть другие живут,
как хотят.
Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки,
как в «Роберте-дьяволе».
Ни к одной лежанке,
ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки — ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно,
как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно,
какая бы
ни была книга; он смотрел на нее,
как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
— Вот, вот этак же,
ни дать
ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, — ты, бывало, думаешь,
как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идет мимо, да и ухватит вот этак, вот
как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
— Оттреплет этакий барин! — говорил Захар. — Такая добрая душа; да это золото — а не барин, дай Бог ему здоровья! Я у него
как в царствии небесном:
ни нужды никакой не знаю, отроду дураком не назвал; живу в добре, в покое, ем с его стола, уйду, куда хочу, — вот что!.. А в деревне у меня особый дом, особый огород, отсыпной хлеб; мужики все в пояс мне! Я и управляющий и можедом! А вы-то с своим…
А он сделал это очень просто: взял колею от своего деда и продолжил ее,
как по линейке, до будущего своего внука, и был покоен, не подозревая, что варьяции Герца, мечты и рассказы матери, галерея и будуар в княжеском замке обратят узенькую немецкую колею в такую широкую дорогу,
какая не снилась
ни деду его,
ни отцу,
ни ему самому.
Он весь составлен из костей, мускулов и нервов,
как кровная английская лошадь. Он худощав, щек у него почти вовсе нет, то есть есть кость да мускул, но
ни признака жирной округлости; цвет лица ровный, смугловатый и никакого румянца; глаза хотя немного зеленоватые, но выразительные.
Он говорил, что «нормальное назначение человека — прожить четыре времени года, то есть четыре возраста, без скачков, и донести сосуд жизни до последнего дня, не пролив
ни одной капли напрасно, и что ровное и медленное горение огня лучше бурных пожаров,
какая бы поэзия
ни пылала в них».
Что
ни встречалось, он сейчас употреблял тот прием,
какой был нужен для этого явления,
как ключница сразу выберет из кучи висящих на поясе ключей тот именно, который нужен для той или другой двери.
Выше всего он ставил настойчивость в достижении целей: это было признаком характера в его глазах, и людям с этой настойчивостью он никогда не отказывал в уважении,
как бы
ни были не важны их цели.
—
Как же не беда? — продолжал Обломов. — Мужики были так себе, ничего не слышно,
ни хорошего,
ни дурного, делают свое дело,
ни за чем не тянутся; а теперь развратятся! Пойдут чаи, кофеи, бархатные штаны, гармоники, смазные сапоги… не будет проку!
—
Ни за что; не то что тебе, а все может случиться: ну,
как лопнет, вот я и без гроша. То ли дело в банк?
—
Как не жизнь! Чего тут нет? Ты подумай, что ты не увидал бы
ни одного бледного, страдальческого лица, никакой заботы,
ни одного вопроса о сенате, о бирже, об акциях, о докладах, о приеме у министра, о чинах, о прибавке столовых денег. А всё разговоры по душе! Тебе никогда не понадобилось бы переезжать с квартиры — уж это одно чего стоит! И это не жизнь?
—
Как, ты и это помнишь, Андрей?
Как же! Я мечтал с ними, нашептывал надежды на будущее, развивал планы, мысли и… чувства тоже, тихонько от тебя, чтоб ты на смех не поднял. Там все это и умерло, больше не повторялось никогда! Да и куда делось все — отчего погасло? Непостижимо! Ведь
ни бурь,
ни потрясений не было у меня; не терял я ничего; никакое ярмо не тяготит моей совести: она чиста,
как стекло; никакой удар не убил во мне самолюбия, а так, Бог знает отчего, все пропадает!
Написав несколько страниц, он
ни разу не поставил два раза который; слог его лился свободно и местами выразительно и красноречиво,
как в «оны дни», когда он мечтал со Штольцем о трудовой жизни, о путешествии.
Как бы то
ни было, но в редкой девице встретишь такую простоту и естественную свободу взгляда, слова, поступка. У ней никогда не прочтешь в глазах: «теперь я подожму немного губу и задумаюсь — я так недурна. Взгляну туда и испугаюсь, слегка вскрикну, сейчас подбегут ко мне. Сяду у фортепьяно и выставлю чуть-чуть кончик ноги…»
Ни жеманства,
ни кокетства, никакой лжи, никакой мишуры,
ни умысла! Зато ее и ценил почти один Штольц, зато не одну мазурку просидела она одна, не скрывая скуки; зато, глядя на нее, самые любезные из молодых людей были неразговорчивы, не зная, что и
как сказать ей…
Только что Штольц уселся подле нее,
как в комнате раздался ее смех, который был так звучен, так искренен и заразителен, что кто
ни послушает этого смеха, непременно засмеется сам, не зная о причине.
Ольга в строгом смысле не была красавица, то есть не было
ни белизны в ней,
ни яркого колорита щек и губ, и глаза не горели лучами внутреннего огня;
ни кораллов на губах,
ни жемчугу во рту не было,
ни миньятюрных рук,
как у пятилетнего ребенка, с пальцами в виде винограда.
Давать страсти законный исход, указать порядок течения,
как реке, для блага целого края, — это общечеловеческая задача, это вершина прогресса, на которую лезут все эти Жорж Занды, да сбиваются в сторону. За решением ее ведь уже нет
ни измен,
ни охлаждений, а вечно ровное биение покойно-счастливого сердца, следовательно, вечно наполненная жизнь, вечный сок жизни, вечное нравственное здоровье.
«Да что же тут дерзкого? — спросила она себя. — Ну, если он в самом деле чувствует, почему же не сказать?.. Однако
как же это, вдруг, едва познакомился… Этого никто другой
ни за что не сказал бы, увидя во второй, в третий раз женщину; да никто и не почувствовал бы так скоро любви. Это только Обломов мог…»
Они молча шли по дорожке.
Ни от линейки учителя,
ни от бровей директора никогда в жизни не стучало так сердце Обломова,
как теперь. Он хотел что-то сказать, пересиливал себя, но слова с языка не шли; только сердце билось неимоверно,
как перед бедой.
Но когда однажды он понес поднос с чашками и стаканами, разбил два стакана и начал, по обыкновению, ругаться и хотел бросить на пол и весь поднос, она взяла поднос у него из рук, поставила другие стаканы, еще сахарницу, хлеб и так уставила все, что
ни одна чашка не шевельнулась, и потом показала ему,
как взять поднос одной рукой,
как плотно придержать другой, потом два раза прошла по комнате, вертя подносом направо и налево, и
ни одна ложечка не пошевелилась на нем, Захару вдруг ясно стало, что Анисья умнее его!
Куда
ни придет, с кем
ни сойдется — смотришь, уж овладел, играет,
как будто на инструменте…