Неточные совпадения
— Что ж
ты не скажешь, что готово? Я бы уж и встал давно. Поди же, я сейчас
иду вслед за
тобою. Мне надо заниматься, я сяду писать.
Я наказывал куму о беглых мужиках; исправнику кланялся, сказал он: „Подай бумагу, и тогда всякое средствие будет исполнено, водворить крестьян ко дворам на место жительства“, и опричь того, ничего не сказал, а я пал в ноги ему и слезно умолял; а он закричал благим матом: „
Пошел,
пошел!
тебе сказано, что будет исполнено — подай бумагу!“ А бумаги я не подавал.
В недоимках недобор: нынешний год
пошлем доходцу, будет, батюшка
ты наш, благодетель, тысящи яко две помене против того года, что прошел, только бы засуха не разорила вконец, а то вышлем, о чем твоей милости и предлагаем».
— Ну, я
пойду, — сказал Тарантьев, надевая шляпу, — а к пяти часам буду: мне надо кое-куда зайти: обещали место в питейной конторе, так велели понаведаться… Да вот что, Илья Ильич: не наймешь ли
ты коляску сегодня, в Екатерингоф ехать? И меня бы взял.
— Ну, так черт с
тобой! — отвечал Тарантьев, нахлобучив шляпу, и
пошел к дверям.
— Ну, оставим это! — прервал его Илья Ильич. —
Ты иди с Богом, куда хотел, а я вот с Иваном Алексеевичем напишу все эти письма да постараюсь поскорей набросать на бумагу план-то свой: уж кстати заодно делать…
— Забыл совсем!
Шел к
тебе за делом с утра, — начал он, уж вовсе не грубо. — Завтра звали меня на свадьбу: Рокотов женится. Дай, земляк, своего фрака надеть; мой-то, видишь
ты, пообтерся немного…
— Ну, как же
ты не ядовитый? — сказал Обломов. — На мильон говядины купил! Во что это в
тебя идет? Добро бы впрок.
— Другой — кого
ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек, живет грязно, бедно, на чердаке; он и выспится себе на войлоке где-нибудь на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и
идет… «Куда, мол,
ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
— Ну
иди,
иди! — отвечал барин. — Да смотри, не пролей молоко-то. — А
ты, Захарка, постреленок, куда опять бежишь? — кричал потом. — Вот я
тебе дам бегать! Уж я вижу, что
ты это в третий раз бежишь.
Пошел назад, в прихожую!
— А! Э! Вот от кого! — поднялось со всех сторон. — Да как это он еще жив по сю пору? Поди
ты, еще не умер! Ну,
слава Богу! Что он пишет?
— Какой дурак, братцы, — сказала Татьяна, — так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей? Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет… Иной раз согрешишь, право, подумаешь: «Ах
ты, убогая! надела бы
ты платок на голову, да
шла бы в монастырь, на богомолье…»
Спросил — «нет, мол», и
пошел: «
Тебя, говорит, повесить надо,
тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать; кол осиновый, говорит, в
тебя вколотить надо!» А сам так и лезет, так и лезет…
— Ну, это что? — говорил все тот же лакей. — Коли ругается, так это
слава Богу, дай Бог такому здоровья… А как все молчит;
ты идешь мимо, а он глядит, глядит, да и вцепится, вон как тот, у которого я жил. А ругается, так ничего…
— Смотри
ты у меня! — сказал он потом едко. — Молод, брат, востер очень! Я не посмотрю, что
ты генеральский: я те за вихор! Пошел-ка к своему месту!
— Барин пять раз звонил, — прибавил он в виде нравоучения, — а меня ругают за
тебя, щенка этакого!
Пошел!
— Вот, вот этак же, ни дать ни взять, бывало, мой прежний барин, — начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара, —
ты, бывало, думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что
ты думал,
идет мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается! Велика важность: «лысым чертом» выругает!
— А вы тут все мерзавцы, сколько вас ни на есть! — скороговоркой сказал он, окинув всех односторонним взглядом. — Дадут
тебе чужое платье драть! Я
пойду барину скажу! — прибавил он и быстро
пошел домой.
— Полно
тебе! Постой, постой! — кричал дворник. — Захар Трофимыч!
Пойдем в полпивную, пожалуйста,
пойдем…
— Ну, знаю.
Ты исполнил свою обязанность и
пошел прочь! Остальное касается до меня…
— Вот избаловался-то человек: с квартиры тяжело съехать! — с удивлением произнес Штольц. — Кстати, о деньгах: много их у
тебя? Дай мне рублей пятьсот: надо сейчас
послать; завтра из нашей конторы возьму…
Ты, верно, нарочно, Андрей,
посылаешь меня в этот свет и общество, чтоб отбить больше охоту быть там.
— А! вот что! Ну, с Богом. Чего ж
ты ждешь? Еще года три-четыре, никто за
тебя не
пойдет…
— Не брани меня, Андрей, а лучше в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б
ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у
тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и ума и веди меня куда хочешь. За
тобой я, может быть,
пойду, а один не сдвинусь с места.
Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно будет!
— У меня дело есть, — заметил Штольц, — а
ты ведь
пойдешь лежать… еще рано…
«Боже мой! — думала она. — Вот все пришло в порядок; этой сцены как не бывало,
слава Богу! Что ж… Ах, Боже мой! Что ж это такое? Ах, Сонечка, Сонечка! Какая
ты счастливая!»
—
Ты что тут пришла указывать? — яростно захрипел Захар. —
Иди к своему месту!
—
Пойдем домой, Ольга, — уговаривал он, —
ты нездорова.
— Да, — говорила она, — я простужусь, сделается горячка;
ты придешь сюда — меня нет,
пойдешь к нам — скажут: больна; завтра то же; ставни у меня закрыты; доктор качает головой; Катя выйдет к
тебе в слезах, на цыпочках и шепчет: больна, умирает…
— Нет, поздно.
Ты правду сказал, — с задумчивым унынием говорила она, — мы зашли далеко, а выхода нет: надо скорей расстаться и замести след прошлого. Прощай! — сухо, с горечью, прибавила она и, склонив голову,
пошла было по дорожке.
— А я знаю:
тебе хотелось бы узнать, пожертвовала ли бы я
тебе своим спокойствием,
пошла ли бы я с
тобой по этому пути? Не правда ли?
— К чему
ты говоришь мне эти ужасы? — сказала она покойно. — Я не
пойду никогда этим путем.
— Отчего же бы
ты не
пошла по этому пути, — спросил он настойчиво, почти с досадой, — если
тебе не страшно?..
—
Ты опять «другие»? Смотри! — сказал он, погрозив пальцем. — Другие в двух, много в трех комнатах живут: и столовая и гостиная — все тут; а иные и спят тут же; дети рядом; одна девка на весь дом служит. Сама барыня на рынок ходит! А Ольга Сергеевна
пойдет на рынок?
— Ах, нет!
Ты все свое! Как не надоест! Что такое я хотела сказать?.. Ну, все равно, после вспомню. Ах, как здесь хорошо: листья все упали, feuilles d’automne [осенние листья (фр.).] — помнишь Гюго? Там вон солнце, Нева…
Пойдем к Неве, покатаемся в лодке…
— Да не вздумал ли сам нализаться? — остроумно догадался Артемий, — так и
тебе дал, чтоб не завидно было.
Пойдем!
— Я сейчас готов
идти, куда
ты велишь, делать, что хочешь. Я чувствую, что живу, когда
ты смотришь на меня, говоришь, поешь…
Я цель твоя, говоришь
ты и
идешь к ней так робко, медленно; а
тебе еще далеко
идти:
ты должен стать выше меня.
—
Ты здесь, Боже мой! У меня? — говорил он, и вдохновенный взгляд заменился робким озираньем по сторонам. Горячая речь не
шла больше с языка.
— Я не могу стоять: ноги дрожат. Камень ожил бы от того, что я сделала, — продолжала она томным голосом. — Теперь не сделаю ничего, ни шагу, даже не
пойду в Летний сад: все бесполезно —
ты умер!
Ты согласен со мной, Илья? — прибавила она потом, помолчав. — Не упрекнешь меня никогда, что я по гордости или по капризу рассталась с
тобой?
Если
ты скажешь смело и обдуманно да — я беру назад свое решение: вот моя рука и
пойдем, куда хочешь, за границу, в деревню, даже на Выборгскую сторону!
— Я не такой теперь… что был тогда, Андрей, — сказал он наконец, — дела мои,
слава Богу, в порядке: я не лежу праздно, план почти кончен, выписываю два журнала; книги, что
ты оставил, почти все прочитал…
— Ну,
слава Богу! — почти со слезами произнес Обломов, — как я рад, Андрей, позволь поцеловать
тебя и выпьем за ее здоровье.
— Э, полно! Человек создан сам устроивать себя и даже менять свою природу, а он отрастил брюхо да и думает, что природа
послала ему эту ношу! У
тебя были крылья, да
ты отвязал их.
Теперь вот только плохо
пошло: брат переехал; а если б нам дали три-четыре тысячи, я бы
тебе таких индеек наставил тут…
— За баранину и за язык! Илья, говори, что у
тебя делается? Что это за история: брат переехал, хозяйство
пошло плохо… Тут что-то неловко. Сколько
ты должен?
—
Ты бы сестру-то хорошенько: как она смела против брата
идти? — сказал Тарантьев.
— Что! — говорил он, глядя на Ивана Матвеевича. — Подсматривать за Обломовым да за сестрой, какие они там пироги пекут, да и того… свидетелей! Так тут и немец ничего не сделает. А
ты теперь вольный казак: затеешь следствие — законное дело! Небойсь, и немец струсит, на мировую
пойдет.
«Что ж это? — с ужасом думала она. — Ужели еще нужно и можно желать чего-нибудь? Куда же
идти? Некуда! Дальше нет дороги… Ужели нет, ужели
ты совершила круг жизни? Ужели тут все… все…» — говорила душа ее и чего-то не договаривала… и Ольга с тревогой озиралась вокруг, не узнал бы, не подслушал бы кто этого шепота души… Спрашивала глазами небо, море, лес… нигде нет ответа: там даль, глубь и мрак.
— Что ж я
тебе скажу? — задумчиво говорил он. — Может быть, в
тебе проговаривается еще нервическое расстройство: тогда доктор, а не я, решит, что с
тобой. Надо завтра
послать… Если же не то… — начал он и задумался.