Неточные совпадения
Но, смотришь, промелькнет утро,
день уже клонится к вечеру, а с ним клонятся к покою и утомленные силы Обломова: бури и волнения смиряются в душе, голова отрезвляется от дум, кровь медленнее пробирается по
жилам. Обломов тихо, задумчиво переворачивается
на спину и, устремив печальный взгляд в окно, к небу, с грустью провожает глазами солнце, великолепно садящееся
на чей-то четырехэтажный дом.
Сверх того, Захар и сплетник. В кухне, в лавочке,
на сходках у ворот он каждый
день жалуется, что житья нет, что этакого дурного барина еще и не слыхано: и капризен-то он, и скуп, и сердит, и что не угодишь ему ни в чем, что, словом, лучше умереть, чем
жить у него.
— Другой — кого ты разумеешь — есть голь окаянная, грубый, необразованный человек,
живет грязно, бедно,
на чердаке; он и выспится себе
на войлоке где-нибудь
на дворе. Что этакому сделается? Ничего. Трескает-то он картофель да селедку. Нужда мечет его из угла в угол, он и бегает день-деньской. Он, пожалуй, и переедет
на новую квартиру. Вон, Лягаев, возьмет линейку под мышку да две рубашки в носовой платок и идет… «Куда, мол, ты?» — «Переезжаю», — говорит. Вот это так «другой»! А я, по-твоему, «другой» — а?
Зачем им разнообразие, перемены, случайности,
на которые напрашиваются другие? Пусть же другие и расхлебывают эту чашу, а им, обломовцам, ни до чего и
дела нет. Пусть другие
живут, как хотят.
Ты делал со мной
дела, стало быть, знаешь, что у меня есть некоторый капитал; но ты прежде смерти моей
на него не рассчитывай, а я, вероятно, еще
проживу лет двадцать, разве только камень упадет
на голову.
Но беззаботность отлетела от него с той минуты, как она в первый раз пела ему. Он уже
жил не прежней жизнью, когда ему все равно было, лежать ли
на спине и смотреть в стену, сидит ли у него Алексеев или он сам сидит у Ивана Герасимовича, в те
дни, когда он не ждал никого и ничего ни от
дня, ни от ночи.
Обломову в самом
деле стало почти весело. Он сел с ногами
на диван и даже спросил: нет ли чего позавтракать. Съел два яйца и закурил сигару. И сердце и голова у него были наполнены; он
жил. Он представлял себе, как Ольга получит письмо, как изумится, какое сделает лицо, когда прочтет. Что будет потом?..
— А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла, как
живут иначе. Когда ты
на той неделе надулся и не был два
дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
Вечером в тот же
день, в двухэтажном доме, выходившем одной стороной в улицу, где
жил Обломов, а другой
на набережную, в одной из комнат верхнего этажа сидели Иван Матвеевич и Тарантьев.
— Ты засыпал бы с каждым
днем все глубже — не правда ли? А я? Ты видишь, какая я? Я не состареюсь, не устану
жить никогда. А с тобой мы стали бы
жить изо
дня в
день, ждать Рождества, потом Масленицы, ездить в гости, танцевать и не думать ни о чем; ложились бы спать и благодарили Бога, что
день скоро прошел, а утром просыпались бы с желанием, чтоб сегодня походило
на вчера… вот наше будущее — да? Разве это жизнь? Я зачахну, умру… за что, Илья? Будешь ли ты счастлив…
Иногда выражала она желание сама видеть и узнать, что видел и узнал он. И он повторял свою работу: ехал с ней смотреть здание, место, машину, читать старое событие
на стенах,
на камнях. Мало-помалу, незаметно, он привык при ней вслух думать, чувствовать, и вдруг однажды, строго поверив себя, узнал, что он начал
жить не один, а вдвоем, и что
живет этой жизнью со
дня приезда Ольги.
Штольц уехал в тот же
день, а вечером к Обломову явился Тарантьев. Он не утерпел, чтобы не обругать его хорошенько за кума. Он не взял одного в расчет: что Обломов, в обществе Ильинских, отвык от подобных ему явлений и что апатия и снисхождение к грубости и наглости заменились отвращением. Это бы уж обнаружилось давно и даже проявилось отчасти, когда Обломов
жил еще
на даче, но с тех пор Тарантьев посещал его реже и притом бывал при других и столкновений между ними не было.
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы
на другой
день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не в себе.
Тихо дремлет ночь немая, // Месяц свет лучистый льет, // A русалка молодая // Косы чешет и поет: // «Мы
живем на дне, глубоко // Под студеной волной, // И выходим из потока // Поздно, поздно в час ночной! // Там, где лилии сверкают // Изумрудом их стеблей, // Там русалки выплывают // В пляске радостной своей. // Тихо, тихо плещут воды, // Всюду сон, покой и тишь… // Мы заводим хороводы // Там, где шепчется камыш… // Там, где…»
Неточные совпадения
И, может быть, я завтра умру!.. и не останется
на земле ни одного существа, которое бы поняло меня совершенно. Одни почитают меня хуже, другие лучше, чем я в самом
деле… Одни скажут: он был добрый малый, другие — мерзавец. И то и другое будет ложно. После этого стоит ли труда
жить? а все
живешь — из любопытства: ожидаешь чего-то нового… Смешно и досадно!
И ведь согласился же он тогда с Соней, сам согласился, сердцем согласился, что так ему одному с этаким
делом на душе не
прожить!
Не явилась тоже и одна тонная дама с своею «перезрелою
девой», дочерью, которые хотя и
проживали всего только недели с две в нумерах у Амалии Ивановны, но несколько уже раз жаловались
на шум и крик, подымавшийся из комнаты Мармеладовых, особенно когда покойник возвращался пьяный домой, о чем, конечно, стало уже известно Катерине Ивановне, через Амалию же Ивановну, когда та, бранясь с Катериной Ивановной и грозясь прогнать всю семью, кричала во все горло, что они беспокоят «благородных жильцов, которых ноги не стоят».
А тут Катерина Ивановна, руки ломая, по комнате ходит, да красные пятна у ней
на щеках выступают, — что в болезни этой и всегда бывает: «
Живешь, дескать, ты, дармоедка, у нас, ешь и пьешь, и теплом пользуешься», а что тут пьешь и ешь, когда и ребятишки-то по три
дня корки не видят!
Ему вдруг почему-то вспомнилось, как давеча, за час до исполнения замысла над Дунечкой, он рекомендовал Раскольникову поручить ее охранению Разумихина. «В самом
деле, я, пожалуй, пуще для своего собственного задора тогда это говорил, как и угадал Раскольников. А шельма, однако ж, этот Раскольников! Много
на себе перетащил. Большою шельмой может быть со временем, когда вздор повыскочит, а теперь слишком уж
жить ему хочется! Насчет этого пункта этот народ — подлецы. Ну да черт с ним, как хочет, мне что».