Неточные совпадения
Это был человек лет тридцати двух-трех от роду, среднего роста, приятной наружности, с темно-серыми глазами, но с отсутствием всякой определенной идеи, всякой сосредоточенности в чертах лица. Мысль гуляла вольной птицей по лицу, порхала в глазах, садилась на полуотворенные губы, пряталась в складках лба, потом совсем пропадала,
и тогда во всем лице теплился ровный свет беспечности. С лица беспечность переходила в позы всего тела,
даже в складки шлафрока.
Движения его, когда он был
даже встревожен, сдерживались также мягкостью
и не лишенною своего рода грации ленью. Если на лицо набегала из души туча заботы, взгляд туманился, на лбу являлись складки, начиналась игра сомнений, печали, испуга; но редко тревога эта застывала в форме определенной идеи, еще реже превращалась в намерение. Вся тревога разрешалась вздохом
и замирала в апатии или в дремоте.
Так
и сделал. После чаю он уже приподнялся с своего ложа
и чуть было не встал; поглядывая на туфли, он
даже начал спускать к ним одну ногу с постели, но тотчас же опять подобрал ее.
Захар усмехнулся во все лицо, так что усмешка охватила
даже брови
и бакенбарды, которые от этого раздвинулись в стороны,
и по всему лицу до самого лба расплылось красное пятно.
Чиновник стал узнавать стороной,
и ему сказали, что мещане — мошенники страшные, торгуют гнилью, обвешивают, обмеривают
даже казну, все безнравственны, так что побои эти — праведная кара…
Может быть, только похоронная процессия обратит на себя внимание прохожего, который почтит это неопределенное лицо в первый раз достающеюся ему почестью — глубоким поклоном; может быть,
даже другой, любопытный, забежит вперед процессии узнать об имени покойника
и тут же забудет его.
Движения его были смелы
и размашисты; говорил он громко, бойко
и почти всегда сердито; если слушать в некотором отдалении, точно будто три пустые телеги едут по мосту. Никогда не стеснялся он ничьим присутствием
и в карман за словом не ходил
и вообще постоянно был груб в обращении со всеми, не исключая
и приятелей, как будто давал чувствовать, что, заговаривая с человеком,
даже обедая или ужиная у него, он делает ему большую честь.
Это происходило, как заметил Обломов впоследствии, оттого, что есть такие начальники, которые в испуганном до одурения лице подчиненного, выскочившего к ним навстречу, видят не только почтение к себе, но
даже ревность, а иногда
и способности к службе.
В эти блаженные дни на долю Ильи Ильича тоже выпало немало мягких, бархатных,
даже страстных взглядов из толпы красавиц, пропасть многообещающих улыбок, два-три непривилегированные поцелуя
и еще больше дружеских рукопожатий, с болью до слез.
Впрочем, он никогда не отдавался в плен красавицам, никогда не был их рабом,
даже очень прилежным поклонником, уже
и потому, что к сближению с женщинами ведут большие хлопоты. Обломов больше ограничивался поклонением издали, на почтительном расстоянии.
Сначала ему тяжело стало пробыть целый день одетым, потом он ленился обедать в гостях, кроме коротко знакомых, больше холостых домов, где можно снять галстук, расстегнуть жилет
и где можно
даже «поваляться» или соснуть часок.
Дальше той строки, под которой учитель, задавая урок, проводил ногтем черту, он не заглядывал, расспросов никаких ему не делал
и пояснений не требовал. Он довольствовался тем, что написано в тетрадке,
и докучливого любопытства не обнаруживал,
даже когда
и не все понимал, что слушал
и учил.
В горькие минуты он страдает от забот, перевертывается с боку на бок, ляжет лицом вниз, иногда
даже совсем потеряется; тогда он встанет с постели на колени
и начнет молиться жарко, усердно, умоляя небо отвратить как-нибудь угрожающую бурю.
Захар умер бы вместо барина, считая это своим неизбежным
и природным долгом,
и даже не считая ничем, а просто бросился бы на смерть, точно так же, как собака, которая при встрече с зверем в лесу бросается на него, не рассуждая, отчего должна броситься она, а не ее господин.
Но зато, если б понадобилось, например, просидеть всю ночь подле постели барина, не смыкая глаз,
и от этого бы зависело здоровье или
даже жизнь барина, Захар непременно бы заснул.
Наружно он не выказывал не только подобострастия к барину, но
даже был грубоват, фамильярен в обхождении с ним, сердился на него, не шутя, за всякую мелочь,
и даже, как сказано, злословил его у ворот; но все-таки этим только на время заслонялось, а отнюдь не умалялось кровное, родственное чувство преданности его не к Илье Ильичу собственно, а ко всему, что носит имя Обломова, что близко, мило, дорого ему.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это чувство из глубины души Захара
и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда
даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше,
даже наравне с своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать
и другой!
Если нужно было постращать дворника, управляющего домом,
даже самого хозяина, он стращал всегда барином: «Вот постой, я скажу барину, — говорил он с угрозой, — будет ужо тебе!» Сильнее авторитета он
и не подозревал на свете.
Несмотря, однако ж, на эту наружную угрюмость
и дикость, Захар был довольно мягкого
и доброго сердца. Он любил
даже проводить время с ребятишками. На дворе, у ворот, его часто видели с кучей детей. Он их мирит, дразнит, устроивает игры или просто сидит с ними, взяв одного на одно колено, другого на другое, а сзади шею его обовьет еще какой-нибудь шалун руками или треплет его за бакенбарды.
Его занимала постройка деревенского дома; он с удовольствием остановился несколько минут на расположении комнат, определил длину
и ширину столовой, бильярдной, подумал
и о том, куда будет обращен окнами его кабинет;
даже вспомнил о мебели
и коврах.
Захар, чувствуя неловкость от этого безмолвного созерцания его особы, делал вид, что не замечает барина,
и более, нежели когда-нибудь, стороной стоял к нему
и даже не кидал в эту минуту своего одностороннего взгляда на Илью Ильича.
Захар ничего не отвечал
и решительно не понимал, что он сделал, но это не помешало ему с благоговением посмотреть на барина; он
даже понурил немного голову, сознавая свою вину.
«Ведь
и я бы мог все это… — думалось ему, — ведь я умею, кажется,
и писать; писывал, бывало, не то что письма,
и помудренее этого! Куда же все это делось?
И переехать что за штука? Стоит захотеть! „Другой“
и халата никогда не надевает, — прибавилось еще к характеристике другого; — „другой“… — тут он зевнул… — почти не спит… „другой“ тешится жизнью, везде бывает, все видит, до всего ему дело… А я! я… не „другой“!» — уже с грустью сказал он
и впал в глубокую думу. Он
даже высвободил голову из-под одеяла.
Он вздыхал, проклинал себя, ворочался с боку на бок, искал виноватого
и не находил. Охи
и вздохи его достигли
даже до ушей Захара.
Не наказывал Господь той стороны ни египетскими, ни простыми язвами. Никто из жителей не видал
и не помнит никаких страшных небесных знамений, ни шаров огненных, ни внезапной темноты; не водится там ядовитых гадов; саранча не залетает туда; нет ни львов рыкающих, ни тигров ревущих, ни
даже медведей
и волков, потому что нет лесов. По полям
и по деревне бродят только в обилии коровы жующие, овцы блеющие
и куры кудахтающие.
Поэт
и мечтатель не остались бы довольны
даже общим видом этой скромной
и незатейливой местности.
И как уголок их был почти непроезжий, то
и неоткуда было почерпать новейших известий о том, что делается на белом свете: обозники с деревянной посудой жили только в двадцати верстах
и знали не больше их. Не с чем
даже было сличить им своего житья-бытья: хорошо ли они живут, нет ли; богаты ли они, бедны ли; можно ли было чего еще пожелать, что есть у других.
Нельзя сказать, чтоб утро пропадало даром в доме Обломовых. Стук ножей, рубивших котлеты
и зелень в кухне, долетал
даже до деревни.
Может быть, когда дитя еще едва выговаривало слова, а может быть, еще вовсе не выговаривало,
даже не ходило, а только смотрело на все тем пристальным немым детским взглядом, который взрослые называют тупым, оно уж видело
и угадывало значение
и связь явлений окружающей его сферы, да только не признавалось в этом ни себе, ни другим.
Ему представлялись
даже знакомые лица
и мины их при разных обрядах, их заботливость
и суета. Дайте им какое хотите щекотливое сватовство, какую хотите торжественную свадьбу или именины — справят по всем правилам, без малейшего упущения. Кого где посадить, что
и как подать, кому с кем ехать в церемонии, примету ли соблюсти — во всем этом никто никогда не делал ни малейшей ошибки в Обломовке.
Надо, впрочем, отдать хозяевам справедливость: иной раз в беде или неудобстве они очень обеспокоятся,
даже погорячатся
и рассердятся.
Илья Иванович простер свою заботливость
даже до того, что однажды, гуляя по саду, собственноручно приподнял, кряхтя
и охая, плетень
и велел садовнику поставить поскорей две жерди: плетень благодаря этой распорядительности Обломова простоял так все лето,
и только зимой снегом повалило его опять.
Наконец
даже дошло до того, что на мостик настлали три новые доски, тотчас же, как только Антип свалился с него, с лошадью
и с бочкой, в канаву. Он еще не успел выздороветь от ушиба, а уж мостик отделан был заново.
Коровы
и козы тоже немного взяли после нового падения плетня в саду: они съели только смородинные кусты да принялись обдирать десятую липу, а до яблонь
и не дошли, как последовало распоряжение врыть плетень как надо
и даже окопать канавкой.
Уставши от этого, начнут показывать обновки, платья, салопы,
даже юбки
и чулки. Хозяйка похвастается какими-нибудь полотнами, нитками, кружевами домашнего изделия.
Все обомлели; хозяйка
даже изменилась немного в лице; глаза у всех устремились
и носы вытянулись по направлению к письму.
Эти восклицания относились к авторам — звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением; он
даже усвоил себе
и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени. Он, как
и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как весельчаком, гулякой, пьяницей
и потешником, вроде плясуна.
Не знают, чем
и накормить его в то утро, напекут ему булочек
и крендельков, отпустят с ним соленья, печенья, варенья, пастил разных
и других всяких сухих
и мокрых лакомств
и даже съестных припасов. Все это отпускалось в тех видах, что у немца нежирно кормят.
Задевши его барина, задели за живое
и Захара. Расшевелили
и честолюбие
и самолюбие: преданность проснулась
и высказалась со всей силой. Он готов был облить ядом желчи не только противника своего, но
и его барина,
и родню барина, который
даже не знал, есть ли она,
и знакомых. Тут он с удивительною точностью повторил все клеветы
и злословия о господах, почерпнутые им из прежних бесед с кучером.
«Как ни наряди немца, — думала она, — какую тонкую
и белую рубашку он ни наденет, пусть обуется в лакированные сапоги,
даже наденет желтые перчатки, а все он скроен как будто из сапожной кожи; из-под белых манжет все торчат жесткие
и красноватые руки,
и из-под изящного костюма выглядывает если не булочник, так буфетчик. Эти жесткие руки так
и просятся приняться за шило или много-много — что за смычок в оркестре».
Она возненавидела
даже тележку, на которой Андрюша ездил в город,
и клеенчатый плащ, который подарил ему отец,
и замшевые зеленые перчатки — все грубые атрибуты трудовой жизни.
Приезжали князь
и княгиня с семейством: князь, седой старик, с выцветшим пергаментным лицом, тусклыми навыкате глазами
и большим плешивым лбом, с тремя звездами, с золотой табакеркой, с тростью с яхонтовым набалдашником, в бархатных сапогах; княгиня — величественная красотой, ростом
и объемом женщина, к которой, кажется, никогда никто не подходил близко, не обнял, не поцеловал ее,
даже сам князь, хотя у ней было пятеро детей.
С одной стороны Обломовка, с другой — княжеский замок, с широким раздольем барской жизни, встретились с немецким элементом,
и не вышло из Андрея ни доброго бурша, ни
даже филистера.
Он мало об этом заботился. Когда сын его воротился из университета
и прожил месяца три дома, отец сказал, что делать ему в Верхлёве больше нечего, что вон уж
даже Обломова отправили в Петербург, что, следовательно,
и ему пора.
И чем больше оспаривали его, тем глубже «коснел» он в своем упрямстве, впадал
даже, по крайней мере в спорах, в пуританский фанатизм.
— Ведь нет ее! Давеча искали, — отозвался из передней Захар
и даже не пришел в комнату.
— Для самого труда, больше ни для чего. Труд — образ, содержание, стихия
и цель жизни, по крайней мере моей. Вон ты выгнал труд из жизни: на что она похожа? Я попробую приподнять тебя, может быть, в последний раз. Если ты
и после этого будешь сидеть вот тут с Тарантьевыми
и Алексеевыми, то совсем пропадешь, станешь в тягость
даже себе. Теперь или никогда! — заключил он.
Чрез две недели Штольц уже уехал в Англию, взяв с Обломова слово приехать прямо в Париж. У Ильи Ильича уже
и паспорт был готов, он
даже заказал себе дорожное пальто, купил фуражку. Вот как подвинулись дела.
Он
даже усмехнулся, так что бакенбарды поднялись в сторону,
и покачал головой. Обломов не поленился, написал, что взять с собой
и что оставить дома. Мебель
и прочие вещи поручено Тарантьеву отвезти на квартиру к куме, на Выборгскую сторону, запереть их в трех комнатах
и хранить до возвращения из-за границы.
Штольц, однако ж, говорил с ней охотнее
и чаще, нежели с другими женщинами, потому что она, хотя бессознательно, но шла простым природным путем жизни
и по счастливой натуре, по здравому, не перехитренному воспитанию не уклонялась от естественного проявления мысли, чувства, воли,
даже до малейшего, едва заметного движения глаз, губ, руки.