Неточные совпадения
Илья Ильич проснулся, против обыкновения, очень рано, часов
в восемь. Он чем-то сильно озабочен. На лице у него попеременно выступал не то страх, не то тоска и досада. Видно
было, что его одолевала внутренняя борьба, а
ум еще не являлся на помощь.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального
в мире. А выйдет
в люди,
будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно:
ума его, воли, чувства — зачем это? Роскошь! И проживет свой век, и не пошевелится
в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти
в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Тарантьев
был человек
ума бойкого и хитрого; никто лучше его не рассудит какого-нибудь общего житейского вопроса или юридического запутанного дела: он сейчас построит теорию действий
в том или другом случае и очень тонко подведет доказательства, а
в заключение еще почти всегда нагрубит тому, кто с ним о чем-нибудь посоветуется.
Но он все сбирался и готовился начать жизнь, все рисовал
в уме узор своей будущности; но с каждым мелькавшим над головой его годом должен
был что-нибудь изменять и отбрасывать
в этом узоре.
Наконец обратился к саду: он решил оставить все старые липовые и дубовые деревья так, как они
есть, а яблони и груши уничтожить и на место их посадить акации; подумал
было о парке, но, сделав
в уме примерно смету издержкам, нашел, что дорого, и, отложив это до другого времени, перешел к цветникам и оранжереям.
Нянька или предание так искусно избегали
в рассказе всего, что существует на самом деле, что воображение и
ум, проникшись вымыслом, оставались уже у него
в рабстве до старости. Нянька с добродушием повествовала сказку о Емеле-дурачке, эту злую и коварную сатиру на наших прадедов, а может
быть, еще и на нас самих.
Может
быть, детский
ум его давно решил, что так, а не иначе следует жить, как живут около него взрослые. Да и как иначе прикажете решить ему? А как жили взрослые
в Обломовке?
Зато
в доме, кроме князя и княгини,
был целый, такой веселый и живой мир, что Андрюша детскими зелененькими глазками своими смотрел вдруг
в три или четыре разные сферы, бойким
умом жадно и бессознательно наблюдал типы этой разнородной толпы, как пестрые явления маскарада.
Впрочем, он не
был педант
в этом случае и не стал бы настаивать на своем; он только не умел бы начертать
в своем
уме другой дороги сыну.
— Ну, брат Андрей, и ты то же! Один толковый человек и
был, и тот с
ума спятил. Кто же ездит
в Америку и Египет! Англичане: так уж те так Господом Богом устроены; да и негде им жить-то у себя. А у нас кто поедет? Разве отчаянный какой-нибудь, кому жизнь нипочем.
— Не брани меня, Андрей, а лучше
в самом деле помоги! — начал он со вздохом. — Я сам мучусь этим; и если б ты посмотрел и послушал меня вот хоть бы сегодня, как я сам копаю себе могилу и оплакиваю себя, у тебя бы упрек не сошел с языка. Все знаю, все понимаю, но силы и воли нет. Дай мне своей воли и
ума и веди меня куда хочешь. За тобой я, может
быть, пойду, а один не сдвинусь с места. Ты правду говоришь: «Теперь или никогда больше». Еще год — поздно
будет!
Когда у ней рождался
в уме вопрос, недоумение, она не вдруг решалась поверить ему: он
был слишком далеко впереди ее, слишком выше ее, так что самолюбие ее иногда страдало от этой недозрелости, от расстояния
в их
уме и летах.
Штольц тоже любовался ею бескорыстно, как чудесным созданием, с благоухающею свежестью
ума и чувств. Она
была в глазах его только прелестный, подающий большие надежды ребенок.
В разговоре она не мечтает и не умничает: у ней, кажется, проведена
в голове строгая черта, за которую
ум не переходил никогда. По всему видно
было, что чувство, всякая симпатия, не исключая и любви, входят или входили
в ее жизнь наравне с прочими элементами, тогда как у других женщин сразу увидишь, что любовь, если не на деле, то на словах, участвует во всех вопросах жизни и что все остальное входит стороной, настолько, насколько остается простора от любви.
Она ехала и во французский спектакль, но содержание пьесы получало какую-то связь с ее жизнью; читала книгу, и
в книге непременно
были строки с искрами ее
ума, кое-где мелькал огонь ее чувств, записаны
были сказанные вчера слова, как будто автор подслушивал, как теперь бьется у ней сердце.
Он каждый день все более и более дружился с хозяйкой: о любви и
в ум ему не приходило, то
есть о той любви, которую он недавно перенес, как какую-нибудь оспу, корь или горячку, и содрогался, когда вспоминал о ней.
Как он тревожился, когда, за небрежное объяснение, взгляд ее становился сух, суров, брови сжимались и по лицу разливалась тень безмолвного, но глубокого неудовольствия. И ему надо
было положить двои, трои сутки тончайшей игры
ума, даже лукавства, огня и все свое уменье обходиться с женщинами, чтоб вызвать, и то с трудом, мало-помалу, из сердца Ольги зарю ясности на лицо, кротость примирения во взгляд и
в улыбку.
И сам он как полно счастлив
был, когда
ум ее, с такой же заботливостью и с милой покорностью, торопился ловить
в его взгляде,
в каждом слове, и оба зорко смотрели: он на нее, не осталось ли вопроса
в ее глазах, она на него, не осталось ли чего-нибудь недосказанного, не забыл ли он и, пуще всего, Боже сохрани! не пренебрег ли открыть ей какой-нибудь туманный, для нее недоступный уголок, развить свою мысль?
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения
ума, воли, нерв. Он понял, — что
было чуждо ему доселе, — как тратятся силы
в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
Он сидел
в простенке, который скрывал его лицо, тогда как свет от окна прямо падал на нее, и он мог читать, что
было у ней на
уме.
Выслушайте же до конца, но только не
умом: я боюсь вашего
ума; сердцем лучше: может
быть, оно рассудит, что у меня нет матери, что я
была, как
в лесу… — тихо, упавшим голосом прибавила она.
Началась исповедь Ольги, длинная, подробная. Она отчетливо, слово за словом, перекладывала из своего
ума в чужой все, что ее так долго грызло, чего она краснела, чем прежде умилялась,
была счастлива, а потом вдруг упала
в омут горя и сомнений.
Он
был бодр телом, потому что
был бодр
умом. Он
был резв, шаловлив
в отрочестве, а когда не шалил, то занимался, под надзором отца, делом. Некогда
было ему расплываться
в мечтах. Не растлелось у него воображение, не испортилось сердце: чистоту и девственность того и другого зорко берегла мать.
Сначала долго приходилось ему бороться с живостью ее натуры, прерывать лихорадку молодости, укладывать порывы
в определенные размеры, давать плавное течение жизни, и то на время: едва он закрывал доверчиво глаза, поднималась опять тревога, жизнь била ключом, слышался новый вопрос беспокойного
ума, встревоженного сердца; там надо
было успокоивать раздраженное воображение, унимать или будить самолюбие. Задумывалась она над явлением — он спешил вручить ей ключ к нему.
— Не бойся, — сказал он, — ты, кажется, не располагаешь состареться никогда! Нет, это не то…
в старости силы падают и перестают бороться с жизнью. Нет, твоя грусть, томление — если это только то, что я думаю, — скорее признак силы… Поиски живого, раздраженного
ума порываются иногда за житейские грани, не находят, конечно, ответов, и является грусть… временное недовольство жизнью… Это грусть души, вопрошающей жизнь о ее тайне… Может
быть, и с тобой то же… Если это так — это не глупости.
Но там еще шаги ее
были нерешительны, воля шатка; она только что вглядывалась и вдумывалась
в жизнь, только приводила
в сознание стихии своего
ума и характера и собирала материалы; дело создания еще не начиналось, пути жизни угаданы не
были.
Но теперь она уверовала
в Андрея не слепо, а с сознаньем, и
в нем воплотился ее идеал мужского совершенства. Чем больше, чем сознательнее она веровала
в него, тем труднее
было ему держаться на одной высоте,
быть героем не
ума ее и сердца только, но и воображения. А она веровала
в него так, что не признавала между ним и собой другого посредника, другой инстанции, кроме Бога.
— Кто же иные? Скажи, ядовитая змея, уязви, ужаль: я, что ли? Ошибаешься. А если хочешь знать правду, так я и тебя научил любить его и чуть не довел до добра. Без меня ты бы прошла мимо его, не заметив. Я дал тебе понять, что
в нем
есть и
ума не меньше других, только зарыт, задавлен он всякою дрянью и заснул
в праздности. Хочешь, я скажу тебе, отчего он тебе дорог, за что ты еще любишь его?
Живи он с одним Захаром, он мог бы телеграфировать рукой до утра и, наконец, умереть, о чем узнали бы на другой день, но глаз хозяйки светил над ним, как око провидения: ей не нужно
было ума, а только догадка сердца, что Илья Ильич что-то не
в себе.
Неточные совпадения
Я плачу… если вашей Тани // Вы не забыли до сих пор, // То знайте: колкость вашей брани, // Холодный, строгий разговор, // Когда б
в моей лишь
было власти, // Я предпочла б обидной страсти // И этим письмам и слезам. // К моим младенческим мечтам // Тогда имели вы хоть жалость, // Хоть уважение к летам… // А нынче! — что к моим ногам // Вас привело? какая малость! // Как с вашим сердцем и
умом //
Быть чувства мелкого рабом?
Он слушал Ленского с улыбкой. // Поэта пылкий разговор, // И
ум, еще
в сужденьях зыбкой, // И вечно вдохновенный взор, — // Онегину всё
было ново; // Он охладительное слово //
В устах старался удержать // И думал: глупо мне мешать // Его минутному блаженству; // И без меня пора придет, // Пускай покамест он живет // Да верит мира совершенству; // Простим горячке юных лет // И юный жар и юный бред.
Порой дождливою намедни // Я, завернув на скотный двор… // Тьфу! прозаические бредни, // Фламандской школы пестрый сор! // Таков ли
был я, расцветая? // Скажи, фонтан Бахчисарая! // Такие ль мысли мне на
ум // Навел твой бесконечный шум, // Когда безмолвно пред тобою // Зарему я воображал // Средь пышных, опустелых зал… // Спустя три года, вслед за мною, // Скитаясь
в той же стороне, // Онегин вспомнил обо мне.
Условий света свергнув бремя, // Как он, отстав от суеты, // С ним подружился я
в то время. // Мне нравились его черты, // Мечтам невольная преданность, // Неподражательная странность // И резкий, охлажденный
ум. // Я
был озлоблен, он угрюм; // Страстей игру мы знали оба; // Томила жизнь обоих нас; //
В обоих сердца жар угас; // Обоих ожидала злоба // Слепой Фортуны и людей // На самом утре наших дней.
И поделом:
в разборе строгом, // На тайный суд себя призвав, // Он обвинял себя во многом: // Во-первых, он уж
был неправ, // Что над любовью робкой, нежной // Так подшутил вечор небрежно. // А во-вторых: пускай поэт // Дурачится;
в осьмнадцать лет // Оно простительно. Евгений, // Всем сердцем юношу любя, //
Был должен оказать себя // Не мячиком предрассуждений, // Не пылким мальчиком, бойцом, // Но мужем с честью и с
умом.