Неточные совпадения
Он бы не задумался сгореть или утонуть за него, не считая этого подвигом, достойным удивления или каких-нибудь наград. Он смотрел на это,
как на естественное,
иначе быть не могущее дело, или, лучше сказать, никак не смотрел,
а поступал так, без всяких умозрений.
Может быть, детский ум его давно решил, что так,
а не
иначе следует жить,
как живут около него взрослые. Да и
как иначе прикажете решить ему?
А как жили взрослые в Обломовке?
А потом опять все прошло, только уже в лице прибавилось что-то новое:
иначе смотрит она, перестала смеяться громко, не ест по целой груше зараз, не рассказывает, «
как у них в пансионе»… Она тоже кончила курс.
Теперь уже я думаю
иначе.
А что будет, когда я привяжусь к ней, когда видеться — сделается не роскошью жизни,
а необходимостью, когда любовь вопьется в сердце (недаром я чувствую там отверделость)?
Как оторваться тогда? Переживешь ли эту боль? Худо будет мне. Я и теперь без ужаса не могу подумать об этом. Если б вы были опытнее, старше, тогда бы я благословил свое счастье и подал вам руку навсегда.
А то…
—
А я-то! — задумчиво говорила она. — Я уж и забыла,
как живут
иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня — помнишь, рассердился! — я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей,
как ты с Захаром; вижу,
как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу.
А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…
— Да; ma tante уехала в Царское Село; звала меня с собой. Мы будем обедать почти одни: Марья Семеновна только придет;
иначе бы я не могла принять тебя. Сегодня ты не можешь объясниться.
Как это все скучно! Зато завтра… — прибавила она и улыбнулась. —
А что, если б я сегодня уехала в Царское Село? — спросила она шутливо.
А теперь, когда Илья Ильич сделался членом ее семейства, она и толчет и сеет
иначе. Свои кружева почти забыла. Начнет шить, усядется покойно, вдруг Обломов кричит Захару, чтоб кофе подавал, — она, в три прыжка, является в кухню и смотрит во все глаза так,
как будто прицеливается во что-нибудь, схватит ложечку, перельет на свету ложечки три, чтоб узнать, уварился ли, отстоялся ли кофе, не подали бы с гущей, посмотрит, есть ли пенки в сливках.
Лицо у него не грубое, не красноватое,
а белое, нежное; руки не похожи на руки братца — не трясутся, не красные,
а белые, небольшие. Сядет он, положит ногу на ногу, подопрет голову рукой — все это делает так вольно, покойно и красиво; говорит так,
как не говорят ее братец и Тарантьев,
как не говорил муж; многого она даже не понимает, но чувствует, что это умно, прекрасно, необыкновенно; да и то, что она понимает, он говорит как-то
иначе, нежели другие.
А если закипит еще у него воображение, восстанут забытые воспоминания, неисполненные мечты, если в совести зашевелятся упреки за прожитую так,
а не
иначе жизнь — он спит непокойно, просыпается, вскакивает с постели, иногда плачет холодными слезами безнадежности по светлом, навсегда угаснувшем идеале жизни,
как плачут по дорогом усопшем, с горьким чувством сознания, что недовольно сделали для него при жизни.
— Отчего? Что с тобой? — начал было Штольц. — Ты знаешь меня: я давно задал себе эту задачу и не отступлюсь. До сих пор меня отвлекали разные дела,
а теперь я свободен. Ты должен жить с нами, вблизи нас: мы с Ольгой так решили, так и будет. Слава Богу, что я застал тебя таким же,
а не хуже. Я не надеялся… Едем же!.. Я готов силой увезти тебя! Надо жить
иначе, ты понимаешь
как…
Неточные совпадения
У нас не то: у нас есть такие мудрецы, которые с помещиком, имеющим двести душ, будут говорить совсем
иначе, нежели с тем, у которого их триста,
а с тем, у которого их триста, будут говорить опять не так,
как с тем, у которого их пятьсот,
а с тем, у которого их пятьсот, опять не так,
как с тем, у которого их восемьсот, — словом, хоть восходи до миллиона, всё найдутся оттенки.
Хотя ему на часть и доставался всегда овес похуже и Селифан не
иначе всыпал ему в корыто,
как сказавши прежде: «Эх ты, подлец!» — но, однако ж, это все-таки был овес,
а не простое сено, он жевал его с удовольствием и часто засовывал длинную морду свою в корытца к товарищам поотведать,
какое у них было продовольствие, особливо когда Селифана не было в конюшне, но теперь одно сено… нехорошо; все были недовольны.
Для него решительно ничего не значат все господа большой руки, живущие в Петербурге и Москве, проводящие время в обдумывании, что бы такое поесть завтра и
какой бы обед сочинить на послезавтра, и принимающиеся за этот обед не
иначе,
как отправивши прежде в рот пилюлю; глотающие устерс, [Устерс — устриц.] морских пауков и прочих чуд,
а потом отправляющиеся в Карлсбад или на Кавказ.
—
А уж у нас, в нашей губернии… Вы не можете себе представить, что они говорят обо мне. Они меня
иначе и не называют,
как сквалыгой и скупердяем первой степени. Себя они во всем извиняют. «Я, говорит, конечно, промотался, но потому, что жил высшими потребностями жизни. Мне нужны книги, я должен жить роскошно, чтобы промышленность поощрять;
а этак, пожалуй, можно прожить и не разорившись, если бы жить такой свиньею,
как Костанжогло». Ведь вот
как!
— Ага, — сказал он, — так-то вы!
А еще хотели не
иначе знакомиться с княжной,
как спасши ее от верной смерти.