Неточные совпадения
И отец с сыном, вместо приветствия после давней отлучки, начали насаживать друг другу тумаки и
в бока, и
в поясницу, и
в грудь,
то отступая и оглядываясь,
то вновь наступая.
— Вот еще что выдумал! — говорила мать, обнимавшая между
тем младшего. — И придет же
в голову этакое, чтобы дитя родное било отца. Да будто и до
того теперь: дитя молодое, проехало столько пути, утомилось (это дитя было двадцати с лишком лет и ровно
в сажень ростом), ему бы теперь нужно опочить и поесть чего-нибудь, а он заставляет его биться!
Светлица была убрана во вкусе
того времени, о котором живые намеки остались только
в песнях да
в народных домах, уже не поющихся более на Украйне бородатыми старцами-слепцами
в сопровождении тихого треньканья бандуры,
в виду обступившего народа; во вкусе
того бранного, трудного времени, когда начались разыгрываться схватки и битвы на Украйне за унию.
Это был один из
тех характеров, которые могли возникнуть только
в тяжелый XV век на полукочующем углу Европы, когда вся южная первобытная Россия, оставленная своими князьями, была опустошена, выжжена дотла неукротимыми набегами монгольских хищников; когда, лишившись дома и кровли, стал здесь отважен человек; когда на пожарищах,
в виду грозных соседей и вечной опасности, селился он и привыкал глядеть им прямо
в очи, разучившись знать, существует ли какая боязнь на свете; когда бранным пламенем объялся древле мирный славянский дух и завелось козачество — широкая, разгульная замашка русской природы, — и когда все поречья, перевозы, прибрежные пологие и удобные места усеялись козаками, которым и счету никто не ведал, и смелые товарищи их были вправе отвечать султану, пожелавшему знать о числе их: «Кто их знает! у нас их раскидано по всему степу: что байрак,
то козак» (что маленький пригорок, там уж и козак).
Не было ремесла, которого бы не знал козак: накурить вина, снарядить телегу, намолоть пороху, справить кузнецкую, слесарную работу и,
в прибавку к
тому, гулять напропалую, пить и бражничать, как только может один русский, — все это было ему по плечу.
В самом деле, она была жалка, как всякая женщина
того удалого века.
— Теперь благослови, мать, детей своих! — сказал Бульба. — Моли Бога, чтобы они воевали храбро, защищали бы всегда честь лыцарскую, [Рыцарскую. (Прим. Н.
В. Гоголя.)] чтобы стояли всегда за веру Христову, а не
то — пусть лучше пропадут, чтобы и духу их не было на свете! Подойдите, дети, к матери: молитва материнская и на воде и на земле спасает.
Они, проехавши, оглянулись назад; хутор их как будто ушел
в землю; только видны были над землей две трубы скромного их домика да вершины дерев, по сучьям которых они лазили, как белки; один только дальний луг еще стлался перед ними, —
тот луг, по которому они могли припомнить всю историю своей жизни, от лет, когда катались по росистой траве его, до лет, когда поджидали
в нем чернобровую козачку, боязливо перелетавшую через него с помощию своих свежих, быстрых ног.
Они были отданы по двенадцатому году
в Киевскую академию, потому что все почетные сановники тогдашнего времени считали необходимостью дать воспитание своим детям, хотя это делалось с
тем, чтобы после совершенно позабыть его.
Старший, Остап, начал с
того свое поприще, что
в первый год еще бежал.
Иногда плохое содержание, иногда частые наказания голодом, иногда многие потребности, возбуждающиеся
в свежем, здоровом, крепком юноше, — все это, соединившись, рождало
в них
ту предприимчивость, которая после развивалась на Запорожье.
Прекрасная полячка так испугалась, увидевши вдруг перед собою незнакомого человека, что не могла произнесть ни одного слова; но когда приметила, что бурсак стоял, потупив глаза и не смея от робости пошевелить рукою, когда узнала
в нем
того же самого, который хлопнулся перед ее глазами на улице, смех вновь овладел ею.
А между
тем степь уже давно приняла их всех
в свои зеленые объятия, и высокая трава, обступивши, скрыла их, и только козачьи черные шапки одни мелькали между ее колосьями.
Это было
то место Днепра, где он, дотоле спертый порогами, брал наконец свое и шумел, как море, разлившись по воле; где брошенные
в средину его острова вытесняли его еще далее из берегов и волны его стлались широко по земле, не встречая ни утесов, ни возвышений.
Нигде не видно было забора или
тех низеньких домиков с навесами на низеньких деревянных столбиках, какие были
в предместье.
А между
тем в народе стали попадаться и степенные, уваженные по заслугам всею Сечью, седые, старые чубы, бывавшие не раз старшинами.
Разница
та, что вместо насильной воли, соединившей их
в школе, они сами собою кинули отцов и матерей и бежали из родительских домов; что здесь были
те, у которых уже моталась около шеи веревка и которые вместо бледной смерти увидели жизнь — и жизнь во всем разгуле; что здесь были
те, которые, по благородному обычаю, не могли удержать
в кармане своем копейки; что здесь были
те, которые дотоле червонец считали богатством, у которых, по милости арендаторов-жидов, карманы можно было выворотить без всякого опасения что-нибудь выронить.
Тут было много
тех офицеров, которые потом отличались
в королевских войсках; тут было множество образовавшихся опытных партизанов, которые имели благородное убеждение мыслить, что все равно, где бы ни воевать, только бы воевать, потому что неприлично благородному человеку быть без битвы.
Остапу и Андрию казалось чрезвычайно странным, что при них же приходила на Сечь гибель народа, и хоть бы кто-нибудь спросил: откуда эти люди, кто они и как их зовут. Они приходили сюда, как будто бы возвращаясь
в свой собственный дом, из которого только за час пред
тем вышли. Пришедший являлся только к кошевому, [Кошевой — руководитель коша (стана), выбиравшийся ежегодно.] который обыкновенно говорил...
В таком случае дело
тот же час доходило до драки.
Сговорившись с
тем и другим, задал он всем попойку, и хмельные козаки,
в числе нескольких человек, повалили прямо на площадь, где стояли привязанные к столбу литавры,
в которые обыкновенно били сбор на раду. Не нашедши палок, хранившихся всегда у довбиша, они схватили по полену
в руки и начали колотить
в них. На бой прежде всего прибежал довбиш, высокий человек с одним только глазом, несмотря, однако ж, на
то, страшно заспанным.
Тогда выступило из средины народа четверо самых старых, седоусых и седочупринных козаков (слишком старых не было на Сечи, ибо никто из запорожцев не умирал своею смертью) и, взявши каждый
в руки земли, которая на
ту пору от бывшего дождя растворилась
в грязь, положили ее ему на голову.
Таким образом кончилось шумное избрание, которому, неизвестно, были ли так рады другие, как рад был Бульба: этим он отомстил прежнему кошевому; к
тому же и Кирдяга был старый его товарищ и бывал с ним
в одних и
тех же сухопутных и морских походах, деля суровости и труды боевой жизни.
И видно было, как
то там,
то в другом месте падал на землю козак.
— Вот
в рассуждении
того теперь идет речь, панове добродийство, — да вы, может быть, и сами лучше это знаете, — что многие запорожцы позадолжались
в шинки жидам и своим братьям столько, что ни один черт теперь и веры неймет. Потом опять
в рассуждении
того пойдет речь, что есть много таких хлопцев, которые еще и
в глаза не видали, что такое война, тогда как молодому человеку, — и сами знаете, панове, — без войны не можно пробыть. Какой и запорожец из него, если он еще ни разу не бил бусурмена?
Они только
то и получили, что отказали
в духовной иные козаки.
Да если уж пошло на
то, чтобы говорить правду, у нас и челнов нет столько
в запасе, да и пороху не намолото
в таком количестве, чтобы можно было всем отправиться.
Беспорядочный наряд — у многих ничего не было, кроме рубашки и коротенькой трубки
в зубах, — показывал, что они или только что избегнули какой-нибудь беды, или же до
того загулялись, что прогуляли все, что ни было на теле.
— Слушайте!.. еще не
то расскажу: и ксендзы ездят теперь по всей Украйне
в таратайках. Да не
то беда, что
в таратайках, а
то беда, что запрягают уже не коней, а просто православных христиан. Слушайте! еще не
то расскажу: уже говорят, жидовки шьют себе юбки из поповских риз. Вот какие дела водятся на Украйне, панове! А вы тут сидите на Запорожье да гуляете, да, видно, татарин такого задал вам страху, что у вас уже ни глаз, ни ушей — ничего нет, и вы не слышите, что делается на свете.
— Стой, стой! — прервал кошевой, дотоле стоявший, потупив глаза
в землю, как и все запорожцы, которые
в важных делах никогда не отдавались первому порыву, но молчали и между
тем в тишине совокупляли грозную силу негодования. — Стой! и я скажу слово. А что ж вы — так бы и этак поколотил черт вашего батька! — что ж вы делали сами? Разве у вас сабель не было, что ли? Как же вы попустили такому беззаконию?
Бедные сыны Израиля, растерявши всё присутствие своего и без
того мелкого духа, прятались
в пустых горелочных бочках,
в печках и даже заползывали под юбки своих жидовок; но козаки везде их находили.
Да вот вам, панове, вперед говорю: если кто
в походе напьется,
то никакого нет на него суда.
Размешайте заряд пороху
в чарке сивухи, духом выпейте, и все пройдет — не будет и лихорадки; а на рану, если она не слишком велика, приложите просто земли, замесивши ее прежде слюною на ладони,
то и присохнет рана.
Те исправляли ободья колес и переменяли оси
в телегах;
те сносили на возы мешки с провиантом, на другие валили оружие;
те пригоняли коней и волов.
Он думал: «Не тратить же на избу работу и деньги, когда и без
того будет она снесена татарским набегом!» Все всполошилось: кто менял волов и плуг на коня и ружье и отправлялся
в полки; кто прятался, угоняя скот и унося, что только можно было унесть.
Ни разу не растерявшись и не смутившись ни от какого случая, с хладнокровием, почти неестественным для двадцатидвухлетнего, он
в один миг мог вымерять всю опасность и все положение дела, тут же мог найти средство, как уклониться от нее, но уклониться с
тем, чтобы потом верней преодолеть ее.
Не раз дивился отец также и Андрию, видя, как он, понуждаемый одним только запальчивым увлечением, устремлялся на
то, на что бы никогда не отважился хладнокровный и разумный, и одним бешеным натиском своим производил такие чудеса, которым не могли не изумиться старые
в боях.
А между
тем запорожцы, протянув вокруг всего города
в два ряда свои телеги, расположились так же, как и на Сечи, куренями, курили свои люльки, менялись добытым оружием, играли
в чехарду,
в чет и нечет и посматривали с убийственным хладнокровием на город.
— Неразумная голова, — говорил ему Тарас. — Терпи, козак, — атаман будешь! Не
тот еще добрый воин, кто не потерял духа
в важном деле, а
тот добрый воин, кто и на безделье не соскучит, кто все вытерпит, и хоть ты ему что хочь, а он все-таки поставит на своем.
Все лицо было смугло, изнурено недугом; широкие скулы выступали сильно над опавшими под ними щеками; узкие очи подымались дугообразным разрезом кверху, и чем более он всматривался
в черты ее,
тем более находил
в них что-то знакомое.
— Два года назад
тому в Киеве.
Нет, они не погасли, не исчезли
в груди его, они посторонились только, чтобы дать на время простор другим могучим движеньям; но часто, часто смущался ими глубокий сон молодого козака, и часто, проснувшись, лежал он без сна на одре, не умея истолковать
тому причины.
Нужно было нечеловеческих сил, чтобы все это съесть,
тем более что
в их курене считалось меньше людей, чем
в других.
Сказав это, он взвалил себе на спину мешки, стащил, проходя мимо одного воза, еще один мешок с просом, взял даже
в руки
те хлеба, которые хотел было отдать нести татарке, и, несколько понагнувшись под тяжестью, шел отважно между рядами спавших запорожцев.
По крайней мере, когда Андрий оглянулся,
то увидел, что позади его крутою стеной, более чем
в рост человека, вознеслась покатость.
Казалось, она была еще молода, хотя
в искаженных, изможденных чертах ее нельзя было
того видеть.
Движимый состраданием, он швырнул ему один хлеб, на который
тот бросился, подобно бешеной собаке, изгрыз, искусал его и тут же, на улице,
в страшных судорогах испустил дух от долгой отвычки принимать пищу.
— Неужели они, однако ж, совсем не нашли, чем пробавить [Пробавить — поддержать.] жизнь? Если человеку приходит последняя крайность, тогда, делать нечего, он должен питаться
тем, чем дотоле брезговал; он может питаться
теми тварями, которые запрещены законом, все может тогда пойти
в снедь.
Две другие еще горели
в двух огромных, почти
в рост человека, подсвечниках, стоявших посередине, несмотря на
то что уже давно
в решетчатое широкое окно глядело утро.
Не такою воображал он ее видеть: это была не она, не
та, которую он знал прежде; ничего не было
в ней похожего на
ту, но вдвое прекраснее и чудеснее была она теперь, чем прежде.