Неточные совпадения
«Вишь ты, —
сказал один
другому, — вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?» — «Доедет», — отвечал
другой.
Нельзя утаить, что почти такого рода размышления занимали Чичикова в то время, когда он рассматривал общество, и следствием этого было то, что он наконец присоединился к толстым, где встретил почти всё знакомые лица: прокурора с весьма черными густыми бровями и несколько подмигивавшим левым глазом так, как будто бы говорил: «Пойдем, брат, в
другую комнату, там я тебе что-то
скажу», — человека, впрочем, серьезного и молчаливого; почтмейстера, низенького человека, но остряка и философа; председателя палаты, весьма рассудительного и любезного человека, — которые все приветствовали его, как старинного знакомого, на что Чичиков раскланивался несколько набок, впрочем, не без приятности.
— Конечно, — продолжал Манилов, —
другое дело, если бы соседство было хорошее, если бы, например, такой человек, с которым бы в некотором роде можно было поговорить о любезности, о хорошем обращении, следить какую-нибудь этакую науку, чтобы этак расшевелило душу, дало бы, так
сказать, паренье этакое…
— Я?.. нет, я не то, —
сказал Манилов, — но я не могу постичь… извините… я, конечно, не мог получить такого блестящего образования, какое, так
сказать, видно во всяком вашем движении; не имею высокого искусства выражаться… Может быть, здесь… в этом, вами сейчас выраженном изъяснении… скрыто
другое… Может быть, вы изволили выразиться так для красоты слога?
— А, если хорошо, это
другое дело: я против этого ничего, —
сказал Манилов и совершенно успокоился.
Манилов был совершенно растроган. Оба приятеля долго жали
друг другу руку и долго смотрели молча один
другому в глаза, в которых видны были навернувшиеся слезы. Манилов никак не хотел выпустить руки нашего героя и продолжал жать ее так горячо, что тот уже не знал, как ее выручить. Наконец, выдернувши ее потихоньку, он
сказал, что не худо бы купчую совершить поскорее и хорошо бы, если бы он сам понаведался в город. Потом взял шляпу и стал откланиваться.
— О! это была бы райская жизнь! —
сказал Чичиков, вздохнувши. — Прощайте, сударыня! — продолжал он, подходя к ручке Маниловой. — Прощайте, почтеннейший
друг! Не позабудьте просьбы!
Надобно
сказать, что у нас на Руси если не угнались еще кой в чем
другом за иностранцами, то далеко перегнали их в умении обращаться.
— Нет, матушка,
другого рода товарец:
скажите, у вас умирали крестьяне?
Особенно поразил его какой-то Петр Савельев Неуважай-Корыто, так что он не мог не
сказать: «Экой длинный!»
Другой имел прицепленный к имени «Коровий кирпич», иной оказался просто: Колесо Иван.
— Знаем мы вас, как вы плохо играете! —
сказал Ноздрев, подвигая шашку, да в то же самое время подвинул обшлагом рукава и
другую шашку.
— Да шашку-то, —
сказал Чичиков и в то же время увидел почти перед самым носом своим и
другую, которая, как казалось, пробиралась в дамки; откуда она взялась, это один только Бог знал. — Нет, —
сказал Чичиков, вставши из-за стола, — с тобой нет никакой возможности играть! Этак не ходят, по три шашки вдруг.
Известно, что есть много на свете таких лиц, над отделкою которых натура недолго мудрила, не употребляла никаких мелких инструментов, как-то: напильников, буравчиков и прочего, но просто рубила со своего плеча: хватила топором раз — вышел нос, хватила в
другой — вышли губы, большим сверлом ковырнула глаза и, не обскобливши, пустила на свет,
сказавши: «Живет!» Такой же самый крепкий и на диво стаченный образ был у Собакевича: держал он его более вниз, чем вверх, шеей не ворочал вовсе и в силу такого неповорота редко глядел на того, с которым говорил, но всегда или на угол печки, или на дверь.
Сказал бы и
другое слово, да вот только что за столом неприлично.
— Да чего вы скупитесь? —
сказал Собакевич. — Право, недорого!
Другой мошенник обманет вас, продаст вам дрянь, а не души; а у меня что ядреный орех, все на отбор: не мастеровой, так иной какой-нибудь здоровый мужик. Вы рассмотрите: вот, например, каретник Михеев! ведь больше никаких экипажей и не делал, как только рессорные. И не то, как бывает московская работа, что на один час, — прочность такая, сам и обобьет, и лаком покроет!
— Я давненько не вижу гостей, —
сказал он, — да, признаться
сказать, в них мало вижу проку. Завели пренеприличный обычай ездить
друг к
другу, а в хозяйстве-то упущения… да и лошадей их корми сеном! Я давно уж отобедал, а кухня у меня низкая, прескверная, и труба-то совсем развалилась: начнешь топить, еще пожару наделаешь.
— Послушайте, любезные, —
сказал он, — я очень хорошо знаю, что все дела по крепостям, в какую бы ни было цену, находятся в одном месте, а потому прошу вас показать нам стол, а если вы не знаете, что у вас делается, так мы спросим у
других.
— Да ведь Иван Григорьевич не один; бывают и
другие, —
сказал сурово Иван Антонович.
— Нет, никакого Воробья я не приписывал, —
сказал Собакевич и отошел к
другим гостям.
Купец, который на рысаке был помешан, улыбался на это с особенною, как говорится, охотою и, поглаживая бороду, говорил: «Попробуем, Алексей Иванович!» Даже все сидельцы [Сиделец — приказчик, продавец в лавке.] обыкновенно в это время, снявши шапки, с удовольствием посматривали
друг на
друга и как будто бы хотели
сказать: «Алексей Иванович хороший человек!» Словом, он успел приобресть совершенную народность, и мнение купцов было такое, что Алексей Иванович «хоть оно и возьмет, но зато уж никак тебя не выдаст».
Собакевич, оставив без всякого внимания все эти мелочи, пристроился к осетру, и, покамест те пили, разговаривали и ели, он в четверть часа с небольшим доехал его всего, так что когда полицеймейстер вспомнил было о нем и,
сказавши: «А каково вам, господа, покажется вот это произведенье природы?» — подошел было к нему с вилкою вместе с
другими, то увидел, что от произведенья природы оставался всего один хвост; а Собакевич пришипился так, как будто и не он, и, подошедши к тарелке, которая была подальше прочих, тыкал вилкою в какую-то сушеную маленькую рыбку.
Впрочем, если
сказать правду, они всё были народ добрый, жили между собою в ладу, обращались совершенно по-приятельски, и беседы их носили печать какого-то особенного простодушия и короткости: «Любезный
друг Илья Ильич», «Послушай, брат, Антипатор Захарьевич!», «Ты заврался, мамочка, Иван Григорьевич».
В анониме было так много заманчивого и подстрекающего любопытство, что он перечел и в
другой и в третий раз письмо и наконец
сказал: «Любопытно бы, однако ж, знать, кто бы такая была писавшая!» Словом, дело, как видно, сделалось сурьезно; более часу он все думал об этом, наконец, расставив руки и наклоня голову,
сказал: «А письмо очень, очень кудряво написано!» Потом, само собой разумеется, письмо было свернуто и уложено в шкатулку, в соседстве с какою-то афишею и пригласительным свадебным билетом, семь лет сохранявшимся в том же положении и на том же месте.
Губернаторша,
сказав два-три слова, наконец отошла с дочерью в
другой конец залы к
другим гостям, а Чичиков все еще стоял неподвижно на одном и том же месте, как человек, который весело вышел на улицу, с тем чтобы прогуляться, с глазами, расположенными глядеть на все, и вдруг неподвижно остановился, вспомнив, что он позабыл что-то и уж тогда глупее ничего не может быть такого человека: вмиг беззаботное выражение слетает с лица его; он силится припомнить, что позабыл он, — не платок ли? но платок в кармане; не деньги ли? но деньги тоже в кармане, все, кажется, при нем, а между тем какой-то неведомый дух шепчет ему в уши, что он позабыл что-то.
Вы не поверите, ваше превосходительство, как мы
друг к
другу привязаны, то есть, просто если бы вы
сказали, вот, я тут стою, а вы бы
сказали: «Ноздрев!
скажи по совести, кто тебе дороже, отец родной или Чичиков?» —
скажу: «Чичиков», ей-богу…
Что Ноздрев лгун отъявленный, это было известно всем, и вовсе не было в диковинку слышать от него решительную бессмыслицу; но смертный, право, трудно даже понять, как устроен этот смертный: как бы ни была пошла новость, но лишь бы она была новость, он непременно сообщит ее
другому смертному, хотя бы именно для того только, чтобы
сказать: «Посмотрите, какую ложь распустили!» — а
другой смертный с удовольствием преклонит ухо, хотя после
скажет сам: «Да это совершенно пошлая ложь, не стоящая никакого внимания!» — и вслед за тем сей же час отправится искать третьего смертного, чтобы, рассказавши ему, после вместе с ним воскликнуть с благородным негодованием: «Какая пошлая ложь!» И это непременно обойдет весь город, и все смертные, сколько их ни есть, наговорятся непременно досыта и потом признают, что это не стоит внимания и не достойно, чтобы о нем говорить.
Но приятная дама ничего не нашлась
сказать. Она умела только тревожиться, но чтобы составить какое-нибудь сметливое предположение, для этого никак ее не ставало, и оттого, более нежели всякая
другая, она имела потребность в нежной дружбе и советах.
— Уж извините, Софья Ивановна! Уж позвольте вам
сказать, что за мной подобных скандальозностей никогда еще не водилось. За кем
другим разве, а уж за мной нет, уж позвольте мне вам это заметить.
Впрочем, обе дамы нельзя
сказать чтобы имели в своей натуре потребность наносить неприятность, и вообще в характерах их ничего не было злого, а так, нечувствительно, в разговоре рождалось само собою маленькое желание кольнуть
друг друга; просто одна
другой из небольшого наслаждения при случае всунет иное живое словцо: вот, мол, тебе! на, возьми, съешь!
Он об этом больше ничего, как только
сказал тому и
другому, и вдруг побледнели и тот и
другой; страх прилипчивее чумы и сообщается вмиг.
— Как не узнать, ведь я вас не впервой вижу, —
сказал швейцар. — Да вас-то именно одних и не велено пускать,
других всех можно.
Нельзя, однако же,
сказать, чтобы природа героя нашего была так сурова и черства и чувства его были до того притуплены, чтобы он не знал ни жалости, ни сострадания; он чувствовал и то и
другое, он бы даже хотел помочь, но только, чтобы не заключалось это в значительной сумме, чтобы не трогать уже тех денег, которых положено было не трогать; словом, отцовское наставление: береги и копи копейку — пошло впрок.
— Ну, так чего же вы оробели? —
сказал секретарь, — один умер,
другой родится, а все в дело годится.
Надобно
сказать, что в числе
друзей Андрея Ивановича попалось два человека, которые были то, что называется огорченные люди.
Когда дорога понеслась узким оврагом в чащу огромного заглохнувшего леса и он увидел вверху, внизу, над собой и под собой трехсотлетние дубы, трем человекам в обхват, вперемежку с пихтой, вязом и осокором, перераставшим вершину тополя, и когда на вопрос: «Чей лес?» — ему
сказали: «Тентетникова»; когда, выбравшись из леса, понеслась дорога лугами, мимо осиновых рощ, молодых и старых ив и лоз, в виду тянувшихся вдали возвышений, и перелетела мостами в разных местах одну и ту же реку, оставляя ее то вправо, то влево от себя, и когда на вопрос: «Чьи луга и поемные места?» — отвечали ему: «Тентетникова»; когда поднялась потом дорога на гору и пошла по ровной возвышенности с одной стороны мимо неснятых хлебов: пшеницы, ржи и ячменя, с
другой же стороны мимо всех прежде проеханных им мест, которые все вдруг показались в картинном отдалении, и когда, постепенно темнея, входила и вошла потом дорога под тень широких развилистых дерев, разместившихся врассыпку по зеленому ковру до самой деревни, и замелькали кирченые избы мужиков и крытые красными крышами господские строения; когда пылко забившееся сердце и без вопроса знало, куды приехало, — ощущенья, непрестанно накоплявшиеся, исторгнулись наконец почти такими словами: «Ну, не дурак ли я был доселе?
Чичиков не смутился, выбрал
другое время, уже перед ужином, и, разговаривая о том и о сем,
сказал вдруг...
— Это
другое дело, —
сказал Тентетников. — Если бы он был старик, бедняк, не горд, не чванлив, не генерал, я бы тогда позволил ему говорить мне ты и принял бы даже почтительно.
На терпенье, можно
сказать, вырос, терпеньем воспоен, терпеньем спеленат, и сам, так
сказать, не что
другое, как одно терпенье.
—
Друг мой, я их ничуть не оправдываю, —
сказал генерал, — но что ж делать, если смешно? Как бишь: «полюби нас беленькими»?..
— Вот как бы догадались было, Павел Иванович, —
сказал Селифан, оборотившись с козел, — чтобы выпросить у Андрея Ивановича
другого коня, в обмен на чубарого; он бы, по дружественному расположению к вам, не отказал бы, а это конь-с, право, подлец-лошадь и помеха.
— Вот тебе на! Как же вы, дураки, —
сказал он, оборотившись к Селифану и Петрушке, которые оба разинули рты и выпучили глаза, один сидя на козлах,
другой стоя у дверец коляски, — как же вы, дураки? Ведь вам сказано — к полковнику Кошкареву… А ведь это Петр Петрович Петух…
— Ну, поискать в
других местах, поездить. — Тут богатая мысль сверкнула в голове Чичикова, глаза его стали побольше. — Да вот прекрасное средство! —
сказал он, глядя в глаза Платонову.
— Да как
сказать — куда? Еду я покуда не столько по своей надобности, сколько по надобности
другого. Генерал Бетрищев, близкий приятель и, можно
сказать, благотворитель, просил навестить родственников… Конечно, родственники родственниками, но отчасти, так
сказать, и для самого себя; ибо видеть свет, коловращенье людей — кто что ни говори, есть как бы живая книга, вторая наука.
— Пропал совершенно сон! —
сказал Чичиков, переворачиваясь на
другую сторону, закутал голову в подушки и закрыл себя всего одеялом, чтобы не слышать ничего. Но сквозь одеяло слышалось беспрестанно: «Да поджарь, да подпеки, да дай взопреть хорошенько». Заснул он уже на каком-то индюке.
— Признаюсь, —
сказал Чичиков, наклоня голову набок и взявшись рукою за ручку кресел, — еду я, покамест, не столько по своей нужде, сколько по нужде
другого.
— Да что ж тебе? Ну, и ступай, если захотелось! —
сказал хозяин и остановился: громко, по всей комнате раздалось храпенье Платонова, а вслед за ним Ярб захрапел еще громче. Уже давно слышался отдаленный стук в чугунные доски. Дело потянуло за полночь. Костанжогло заметил, что в самом деле пора на покой. Все разбрелись, пожелав спокойного сна
друг другу, и не замедлили им воспользоваться.
— Что ж, ведь этак разговаривать сухо, —
сказал Хлобуев. — Эй, Кирюшка! принеси-ка еще
другую бутылку шампанского.
— Нектар! —
сказал Чичиков. Выпил стакан от
другого графина — еще лучше.
— Еду я, —
сказал Чичиков, потирая себе рукой по колену, в сопровожденье легкого покачиванья всего туловища и наклоняя голову набок, — не столько по своей нужде, сколько по нужде
другого.
Если бы кто-нибудь
другой обратился к нему с таким предложением, он мог бы
сказать: «Это вздор! пустяки!