Неточные совпадения
На балы если вы едете, то именно для того, чтобы повертеть ногами и позевать в руку; а у нас соберется в одну хату толпа девушек совсем не для балу,
с веретеном,
с гребнями; и сначала будто и делом займутся: веретена шумят, льются песни, и каждая не подымет и глаз в сторону; но только нагрянут в хату парубки
с скрыпачом — подымется крик, затеется шаль, пойдут танцы и заведутся
такие штуки, что и рассказать нельзя.
«Проклятые грабли! — закричал школьник, ухватясь рукою за лоб и подскочивши на аршин, — как же они, черт бы спихнул
с мосту отца их, больно бьются!»
Так вот как!
Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал
с новою таратайкою своею и гнедою кобылою, несмотря на то что сам правил и что сверх своих глаз надевал по временам еще покупные.
Однако ж не седые усы и не важная поступь его заставляли это делать; стоило только поднять глаза немного вверх, чтоб увидеть причину
такой почтительности: на возу сидела хорошенькая дочка
с круглым личиком,
с черными бровями, ровными дугами поднявшимися над светлыми карими глазами,
с беспечно улыбавшимися розовыми губками,
с повязанными на голове красными и синими лентами, которые, вместе
с длинными косами и пучком полевых цветов, богатою короною покоились на ее очаровательной головке.
Но ни один из прохожих и проезжих не знал, чего ей стоило упросить отца взять
с собою, который и душою рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках
так же ловко, как он вожжи своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь на продажу.
Своенравная, как она в те упоительные часы, когда верное зеркало
так завидно заключает в себе ее полное гордости и ослепительного блеска чело, лилейные плечи и мраморную шею, осененную темною, упавшею
с русой головы волною, когда
с презрением кидает одни украшения, чтобы заменить их другими, и капризам ее конца нет, — она почти каждый год переменяла свои окрестности, выбирая себе новый путь и окружая себя новыми, разнообразными ландшафтами.
Жилки ее вздрогнули, и сердце забилось
так, как еще никогда, ни при какой радости, ни при каком горе: и чудно и любо ей показалось, и сама не могла растолковать, что делалось
с нею.
—
Так ты думаешь, земляк, что плохо пойдет наша пшеница? — говорил человек,
с вида похожий на заезжего мещанина, обитателя какого-нибудь местечка, в пестрядевых, запачканных дегтем и засаленных шароварах, другому, в синей, местами уже
с заплатами, свитке и
с огромною шишкою на лбу.
— Вот как раз до того теперь, чтобы женихов отыскивать! Дурень, дурень! тебе, верно, и на роду написано остаться
таким! Где ж
таки ты видел, где ж
таки ты слышал, чтобы добрый человек бегал теперь за женихами? Ты подумал бы лучше, как пшеницу
с рук сбыть; хорош должен быть и жених там! Думаю, оборваннейший из всех голодрабцев.
— Э, как бы не
так, посмотрела бы ты, что там за парубок! Одна свитка больше стоит, чем твоя зеленая кофта и красные сапоги. А как сивуху важнодует!.. Черт меня возьми вместе
с тобою, если я видел на веку своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты не поморщившись.
Так грозная сожительница Черевика ласково ободряла трусливо лепившегося около забора поповича, который поднялся скоро на плетень и долго стоял в недоумении на нем, будто длинное страшное привидение, измеривая оком, куда бы лучше спрыгнуть, и, наконец,
с шумом обрушился в бурьян.
К числу последних принадлежал и Черевик
с кумом и дочкою, которые вместе
с напросившимися к ним в хату гостьми произвели сильный стук,
так перепугавший нашу Хиврю.
— А ну, жена, достань-ка там в возу баклажку! — говорил кум приехавшей
с ним жене, — мы черпнем ее
с добрыми людьми; проклятые бабы понапугали нас
так, что и сказать стыдно.
Свежесть утра веяла над пробудившимися Сорочинцами. Клубы дыму со всех труб понеслись навстречу показавшемуся солнцу. Ярмарка зашумела. Овцы заблеяли, лошади заржали; крик гусей и торговок понесся снова по всему табору — и страшные толки про красную свитку,наведшие
такую робость на народ в таинственные часы сумерек, исчезли
с появлением утра.
Зевая и потягиваясь, дремал Черевик у кума, под крытым соломою сараем, между волов, мешков муки и пшеницы, и, кажется, вовсе не имел желания расстаться
с своими грезами, как вдруг услышал голос,
так же знакомый, как убежище лени — благословенная печь его хаты или шинок дальней родственницы, находившийся не далее десяти шагов от его порога.
— Ну, дочка! пойдем скорее! Хивря
с радости, что я продал кобылу, побежала, — говорил он, боязливо оглядываясь по сторонам, — побежала закупать себе плахт и дерюг всяких,
так нужно до приходу ее все кончить!
Иной раз страх, бывало,
такой заберет от них, что все
с вечера показывается бог знает каким чудищем.
Случится, ночью выйдешь за чем-нибудь из хаты, вот
так и думаешь, что на постеле твоей уклался спать выходец
с того света.
Опять, как же и не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья
такой взгляд, что, кажется, унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь —
так на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота,
с рогами на голове, и давай душить за шею, когда на шее монисто, кусать за палец, когда на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее лента.
Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как откуда ни возьмись шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: «Тятя, тятя! не бей Петруся!» Что прикажешь делать? у отца сердце не каменное: повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: «Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей-богу, пропадут черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается
с твоею макушей!» Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок,
так что Петрусь, невзвидя земли, полетел стремглав.
Тетка покойного деда немного изумилась, увидевши Петруся в шинке, да еще в
такую пору, когда добрый человек идет к заутрене, и выпучила на него глаза, как будто спросонья, когда потребовал он кухоль сивухи мало не
с полведра.
Бог
с вами! смех нападет
такой, что за живот хватаешься.
Из закоптевшей трубы столбом валил дым и, поднявшись высоко,
так, что посмотреть — шапка валилась, рассыпался горячими угольями по всей степи, и черт, — нечего бы и вспоминать его, собачьего сына, —
так всхлипывал жалобно в своей конуре, что испуганные гайвороны [Гайвороны — грачи.] стаями подымались из ближнего дубового леса и
с диким криком метались по небу.
— Знаешь ли, что я думаю? — прервала девушка, задумчиво уставив в него свои очи. — Мне все что-то будто на ухо шепчет, что вперед нам не видаться
так часто. Недобрые у вас люди: девушки все глядят
так завистливо, а парубки… Я примечаю даже, что мать моя
с недавней поры стала суровее приглядывать за мною. Признаюсь, мне веселее у чужих было.
— Да, гопак не
так танцуется! То-то я гляжу, не клеится все. Что ж это рассказывает кум?.. А ну: гоп трала! гоп трала! гоп, гоп, гоп! —
Так разговаривал сам
с собою подгулявший мужик средних лет, танцуя по улице. — Ей-богу, не
так танцуется гопак! Что мне лгать! ей-богу, не
так! А ну: гоп трала! гоп трала! гоп, гоп, гоп!
—
Так бы, да не
так вышло:
с того времени покою не было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днем все покойно, и слуху нет про него; а только станет примеркать — погляди на крышу, уже и оседлал, собачий сын, трубу.
В размышлении шли они все трое, потупив головы, и вдруг, на повороте в темный переулок, разом вскрикнули от сильного удара по лбам, и
такой же крик отгрянул в ответ им. Голова, прищуривши глаз свой,
с изумлением увидел писаря
с двумя десятскими.
— Неужели это я спал? — сказал про себя Левко, вставая
с небольшого пригорка. —
Так живо, как будто наяву!.. Чудно, чудно!.. — повторил он, оглядываясь.
— Слышите ли? — говорил голова
с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то есть ко мне, на обед! О! — Тут голова поднял палец вверх и голову привел в
такое положение, как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать! Как думаешь, пан писарь, и ты, сват, это не совсем пустая честь! Не правда ли?
Только заране прошу вас, господа, не сбивайте
с толку; а то
такой кисель выйдет, что совестно будет и в рот взять.
Почему ж не пособить человеку в
таком горе? Дед объявил напрямик, что скорее даст он отрезать оселедец
с собственной головы, чем допустит черта понюхать собачьей мордой своей христианской души.
Потянувшись раза два и почесав спину, заметил он, что возов стояло уже не
так много, как
с вечера.
Покойный дед был человек не то чтобы из трусливого десятка; бывало, встретит волка,
так и хватает прямо за хвост; пройдет
с кулаками промеж козаками — все, как груши, повалятся на землю.
И на эту речь хоть бы слово; только одна рожа сунула горячую головню прямехонько деду в лоб
так, что если бы он немного не посторонился, то, статься может, распрощался бы навеки
с одним глазом.
Морозило сильнее, чем
с утра; но зато
так было тихо, что скрып мороза под сапогом слышался за полверсты.
Близорукий, хотя бы надел на нос вместо очков колеса
с комиссаровой брички, и тогда бы не распознал, что это
такое.
Еще при месячной ночи варенуха и водка, настоянная на шафран, могла бы заманить Чуба, но в
такую темноту вряд ли бы удалось кому стащить его
с печки и вызвать из хаты.
—
Так ты, кум, еще не был у дьяка в новой хате? — говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику
с обросшею бородою, показывавшею, что уже более двух недель не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы только нам не опоздать.
«Не любит она меня, — думал про себя, повеся голову, кузнец. — Ей все игрушки; а я стою перед нею как дурак и очей не свожу
с нее. И все бы стоял перед нею, и век бы не сводил
с нее очей! Чудная девка! чего бы я не дал, чтобы узнать, что у нее на сердце, кого она любит! Но нет, ей и нужды нет ни до кого. Она любуется сама собою; мучит меня, бедного; а я за грустью не вижу света; а я ее
так люблю, как ни один человек на свете не любил и не будет никогда любить».
— Как бы не
так!
с ними, верно, придут парубки. Тут-то пойдут балы. Воображаю, каких наговорят смешных историй!
—
Так тебе весело
с ними?
«Чего мне больше ждать? — говорил сам
с собою кузнец. — Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж
так, не достанется, по крайней мере, другому посмеяться надо мною. Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более моего; я отучу…»
Он не преминул рассказать, как летом, перед самою петровкою, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами, что ведьма,
с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться,
так был околдован; подоивши коров, она пришла к нему и помазала его губы чем-то
таким гадким, что он плевал после того целый день.
А черт улетел снова в трубу, в твердой уверенности, что Чуб возвратится вместе
с кумом назад, застанет кузнеца и отпотчует его
так, что он долго будет не в силах взять в руки кисть и малевать обидные карикатуры.
Эта находка
так его обрадовала, что он позабыл все и, стряхнувши
с себя снег, вошел в сени, нимало не беспокоясь об оставшемся на улице куме.
С какой-то досадою и завистью глядел кузнец на
такую веселость и на этот раз проклинал колядки, хотя сам бывал от них без ума.
— Э, Одарка! — сказала веселая красавица, оборотившись к одной из девушек, — у тебя новые черевики! Ах, какие хорошие! и
с золотом! Хорошо тебе, Одарка, у тебя есть
такой человек, который все тебе покупает; а мне некому достать
такие славные черевики.
Солоха была не
так жестока, притом же черт, как известно, действовал
с нею заодно.
Солоха думала долго, куда спрятать
такого плотного гостя; наконец выбрала самый большой мешок
с углем; уголь высыпала в кадку, и дюжий голова влез
с усами,
с головою и
с капелюхами в мешок.
Солоха высыпала уголь в кадку из другого мешка, и не слишком объемистый телом дьяк влез в него и сел на самое дно,
так что сверх его можно было насыпать еще
с полмешка угля.