Неточные совпадения
Хоть бы сию же минуту вздумалось ему
стать вот здесь, например, передо мною:
будь я собачий сын, если не поднес бы ему дулю под самый нос!
Все боязливо
стали осматриваться вокруг и начали шарить по углам. Хивря
была ни жива ни мертва.
Будь, примерно, я черт, — чего, оборони боже, —
стал ли бы я таскаться ночью за проклятыми лоскутьями?
Петро хотел
было спросить… глядь — и нет уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею густотою. Но вот блеснула на небе зарница, и перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусомнился Петро и в раздумье
стал перед ними, подпершись обеими руками в боки.
Уже хотел он
было достать его рукою, но сундук
стал уходить в землю, и все, чем далее, глубже, глубже; а позади его слышался хохот, более схожий с змеиным шипеньем.
Ведьма топнула ногою: синее пламя выхватилось из земли; середина ее вся осветилась и
стала как будто из хрусталя вылита; и все, что ни
было под землею, сделалось видимо как на ладони.
— Знаешь ли, что я думаю? — прервала девушка, задумчиво уставив в него свои очи. — Мне все что-то будто на ухо шепчет, что вперед нам не видаться так часто. Недобрые у вас люди: девушки все глядят так завистливо, а парубки… Я примечаю даже, что мать моя с недавней поры
стала суровее приглядывать за мною. Признаюсь, мне веселее у чужих
было.
— Расскажи, расскажи, милый, чернобровый парубок! — говорила она, прижимаясь лицом своим к щеке его и обнимая его. — Нет! ты, видно, не любишь меня, у тебя
есть другая девушка. Я не
буду бояться; я
буду спокойно спать ночь. Теперь-то не засну, если не расскажешь. Я
стану мучиться да думать… Расскажи, Левко!..
«
Будешь ли ты меня нежить по-старому, батьку, когда возьмешь другую жену?» — «
Буду, моя дочка; еще крепче прежнего
стану прижимать тебя к сердцу!
Буду, моя дочка; еще ярче
стану дарить серьги и монисты!» Привез сотник молодую жену в новый дом свой.
Тяжело
было бедняжке, да нечего делать:
стала выполнять отцовскую волю.
Огромный огненный месяц величественно
стал в это время вырезываться из земли. Еще половина его
была под землею, а уже весь мир исполнился какого-то торжественного света. Пруд тронулся искрами. Тень от деревьев ясно
стала отделяться на темной зелени.
В это время что-то
стало шарить за дверью; дверь растворилась, и мужик, не снимая шапки, ступил за порог и
стал, как будто в раздумье, посреди хаты, разинувши рот и оглядывая потолок. Это
был знакомец наш, Каленик.
— Так бы, да не так вышло: с того времени покою не
было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днем все покойно, и слуху нет про него; а только
станет примеркать — погляди на крышу, уже и оседлал, собачий сын, трубу.
Голова
стал бледен как полотно; винокур почувствовал холод, и волосы его, казалось, хотели улететь на небо; ужас изобразился в лице писаря; десятские приросли к земле и не в состоянии
были сомкнуть дружно разинутых ртов своих: перед ними стояла свояченица.
— Что за пропасть! в руках наших
был, пан голова! — отвечали десятские. — В переулке окружили проклятые хлопцы,
стали танцевать, дергать, высовывать языки, вырывать из рук… черт с вами!.. И как мы попали на эту ворону вместо его, Бог один знает!
Непреодолимый сон быстро
стал смыкать ему зеницы; усталые члены готовы
были забыться и онеметь; голова клонилась…
Только
станет в поле примеркать, чтобы ты
был уже наготове.
К счастью еще, что у ведьмы
была плохая масть; у деда, как нарочно, на ту пору пары.
Стал набирать карты из колоды, только мочи нет: дрянь такая лезет, что дед и руки опустил. В колоде ни одной карты. Пошел уже так, не глядя, простою шестеркою; ведьма приняла. «Вот тебе на! это что? Э-э, верно, что-нибудь да не так!» Вот дед карты потихоньку под стол — и перекрестил: глядь — у него на руках туз, король, валет козырей; а он вместо шестерки спустил кралю.
— Нет, этого мало! — закричал дед, прихрабрившись и надев шапку. — Если сейчас не
станет передо мною молодецкий конь мой, то вот убей меня гром на этом самом нечистом месте, когда я не перекрещу святым крестом всех вас! — и уже
было и руку поднял, как вдруг загремели перед ним конские кости.
Там нагляделся дед таких див, что
стало ему надолго после того рассказывать: как повели его в палаты, такие высокие, что если бы хат десять поставить одну на другую, и тогда, может
быть, не достало бы.
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке
будет и моя сказка. И точно, хотел
было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки. Думал
было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас:
станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может
быть, совсем, не увидимся. Да что? ведь вам все равно, хоть бы и не
было совсем меня на свете. Пройдет год, другой — и из вас никто после не вспомнит и не пожалеет о старом пасичнике Рудом Паньке.
Вдруг, с противной стороны, показалось другое пятнышко, увеличилось,
стало растягиваться, и уже
было не пятнышко.
— Что мне до матери? ты у меня мать, и отец, и все, что ни
есть дорогого на свете. Если б меня призвал царь и сказал: «Кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни
есть лучшего в моем царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе сделать золотую кузницу, и
станешь ты ковать серебряными молотами». — «Не хочу, — сказал бы я царю, — ни каменьев дорогих, ни золотой кузницы, ни всего твоего царства: дай мне лучше мою Оксану!»
А пойдет ли, бывало, Солоха в праздник в церковь, надевши яркую плахту с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой сзади нашиты
были золотые усы, и
станет прямо близ правого крылоса, то дьяк уже верно закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза; голова гладил усы, заматывал за ухо оселедец и говорил стоявшему близ его соседу: «Эх, добрая баба! черт-баба!»
В самом деле, едва только поднялась метель и ветер
стал резать прямо в глаза, как Чуб уже изъявил раскаяние и, нахлобучивая глубже на голову капелюхи, [Капелюха — шапка с наушниками.] угощал побранками себя, черта и кума. Впрочем, эта досада
была притворная. Чуб очень рад
был поднявшейся метели. До дьяка еще оставалось в восемь раз больше того расстояния, которое они прошли. Путешественники поворотили назад. Ветер дул в затылок; но сквозь метущий снег ничего не
было видно.
«Чего доброго! может
быть, он с горя вздумает влюбиться в другую и с досады
станет называть ее первою красавицею на селе?
Может
быть, долго еще бы рассуждал кузнец, если бы лакей с галунами не толкнул его под руку и не напомнил, чтобы он не отставал от других. Запорожцы прошли еще две залы и остановились. Тут велено им
было дожидаться. В зале толпилось несколько генералов в шитых золотом мундирах. Запорожцы поклонились на все стороны и
стали в кучу.
Кузнец подошел ближе, взял ее за руку; красавица и очи потупила. Еще никогда не
была она так чудно хороша. Восхищенный кузнец тихо поцеловал ее, и лицо ее пуще загорелось, и она
стала еще лучше.
— Беда
будет! — говорили старые, крутя головами. И везде, по всему широкому подворью есаула,
стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти говорили разно, и наверно никто не мог рассказать про него.
— Молчи, баба! — с сердцем сказал Данило. — С вами кто свяжется, сам
станет бабой. Хлопец, дай мне огня в люльку! — Тут оборотился он к одному из гребцов, который, выколотивши из своей люльки горячую золу,
стал перекладывать ее в люльку своего пана. — Пугает меня колдуном! — продолжал пан Данило. — Козак, слава богу, ни чертей, ни ксендзов не боится. Много
было бы проку, если бы мы
стали слушаться жен. Не так ли, хлопцы? наша жена — люлька да острая сабля!
Твои кости
станут танцевать в гробе с веселья, когда услышат, как нечестивые звери ляхи кинут в пламя твоего сына, когда сын твой
будет кричать под ножами и окропом.
— Да, сны много говорят правды. Однако ж знаешь ли ты, что за горою не так спокойно? Чуть ли не ляхи
стали выглядывать снова. Мне Горобець прислал сказать, чтобы я не спал. Напрасно только он заботится; я и без того не сплю. Хлопцы мои в эту ночь срубили двенадцать засеков. Посполитство [Посполитство — польские и литовские паны.]
будем угощать свинцовыми сливами, а шляхтичи потанцуют и от батогов.
— Да разве
есть на свете казнь, равная твоим грехам? Жди ее; никто не
станет просить за тебя.
— Катерина! постой на одно слово: ты можешь спасти мою душу. Ты не знаешь еще, как добр и милосерд бог. Слышала ли ты про апостола Павла, какой
был он грешный человек, но после покаялся и
стал святым.
— Если бы мне удалось отсюда выйти, я бы все кинул. Покаюсь: пойду в пещеры, надену на тело жесткую власяницу, день и ночь
буду молиться Богу. Не только скоромного, не возьму рыбы в рот! не постелю одежды, когда
стану спать! и все
буду молиться, все молиться! И когда не снимет с меня милосердие Божие хотя сотой доли грехов, закопаюсь по шею в землю или замуруюсь в каменную стену; не возьму ни пищи, ни пития и умру; а все добро свое отдам чернецам, чтобы сорок дней и сорок ночей правили по мне панихиду.
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись и дико осматривая стены. — Что я
стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! — и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его. О, как страшно, как трудно
будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно и без чувств упала на землю.
Только и ксендз у них на их же
стать, и с виду даже не похож на христианского попа:
пьет и гуляет с ними и говорит нечестивым языком своим срамные речи.
За Киевом показалось неслыханное чудо. Все паны и гетьманы собирались дивиться сему чуду: вдруг
стало видимо далеко во все концы света. Вдали засинел Лиман, за Лиманом разливалось Черное море. Бывалые люди узнали и Крым, горою подымавшийся из моря, и болотный Сиваш. По левую руку видна
была земля Галичская.
В обеденную пору Иван Федорович въехал в село Хортыще и немного оробел, когда
стал приближаться к господскому дому. Дом этот
был длинный и не под очеретяною, как у многих окружных помещиков, но под деревянною крышею. Два амбара в дворе тоже под деревянною крышею; ворота дубовые. Иван Федорович похож
был на того франта, который, заехав на бал, видит всех, куда ни оглянется, одетых щеголеватее его. Из почтения он остановил свой возок возле амбара и подошел пешком к крыльцу.
— Матушка! ведь вас никто не просит мешаться! — произнес Григорий Григорьевич. —
Будьте уверены, что гость сам знает, что ему взять! Иван Федорович, возьмите крылышко, вон другое, с пупком! Да что ж вы так мало взяли? Возьмите стегнушко! Ты что разинул рот с блюдом? Проси!
Становись, подлец, на колени! Говори сейчас: «Иван Федорович, возьмите стегнушко!»
Отсутствие Григория Григорьевича заметно
было во всем. Хозяйка сделалась словоохотнее и открывала сама, без просьбы, множество секретов насчет делания пастилы и сушения груш. Даже барышни
стали говорить; но белокурая, которая казалась моложе шестью годами своей сестры и которой по виду
было около двадцати пяти лет,
была молчаливее.
Всего мне
было лет одиннадцать; так нет же, не одиннадцать: я помню как теперь, когда раз побежал
было на четвереньках и
стал лаять по-собачьи, батько закричал на меня, покачав головою: «Эй, Фома, Фома! тебя женить пора, а ты дуреешь, как молодой лошак!» Дед
был еще тогда жив и на ноги — пусть ему легко икнется на том свете — довольно крепок.
Вот каждый, взявши по дыне, обчистил ее чистенько ножиком (калачи все
были тертые, мыкали немало, знали уже, как
едят в свете; пожалуй, и за панский стол хоть сейчас готовы сесть), обчистивши хорошенько, проткнул каждый пальцем дырочку,
выпил из нее кисель,
стал резать по кусочкам и класть в рот.
— Вишь! —
стал дед и руками подперся в боки, и глядит: свечка потухла; вдали и немного подалее загорелась другая. — Клад! — закричал дед. — Я ставлю бог знает что, если не клад! — и уже поплевал
было в руки, чтобы копать, да спохватился, что нет при нем ни заступа, ни лопаты. — Эх, жаль! ну, кто знает, может
быть, стоит только поднять дерн, а он тут и лежит, голубчик! Нечего делать, назначить, по крайней мере, место, чтобы не позабыть после!
— Не спрашивай, — сказал он, завертываясь еще крепче, — не спрашивай, Остап; не то поседеешь! — И захрапел так, что воробьи, которые забрались
было на баштан, поподымались с перепугу на воздух. Но где уж там ему спалось! Нечего сказать, хитрая
была бестия, дай Боже ему царствие небесное! — умел отделаться всегда. Иной раз такую запоет песню, что губы
станешь кусать.
На другой день, чуть только
стало смеркаться в поле, дед надел свитку, подпоясался, взял под мышку заступ и лопату, надел на голову шапку,
выпил кухоль сировцу, утер губы полою и пошел прямо к попову огороду.
— Черт с тобою! — сказал дед, бросив котел. — На тебе и клад твой! Экая мерзостная рожа! — и уже ударился
было бежать, да огляделся и
стал, увидевши, что все
было по-прежнему. — Это только пугает нечистая сила!
«Куда это зашел дед?» — думали мы, дожидаясь часа три. Уже с хутора давно пришла мать и принесла горшок горячих галушек. Нет да и нет деда!
Стали опять вечерять сами. После вечера вымыла мать горшок и искала глазами, куда бы вылить помои, потому что вокруг все
были гряды, как видит, идет, прямо к ней навстречу кухва. На небе было-таки темненько. Верно, кто-нибудь из хлопцев, шаля, спрятался сзади и подталкивает ее.