Неточные совпадения
У нас, мои любезные читатели,
не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь, что пасичник
говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату своему или куму), — у нас, на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать на всю зиму на печь и наш брат припрячет своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей на небе, ни груш на дереве
не увидите более, — тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум…
А про сад и
говорить нечего: в Петербурге вашем, верно,
не сыщете такого.
Встреча с кумовьями, давно
не видавшимися, выгнала на время из головы это неприятное происшествие, заставив наших путешественников
поговорить об ярмарке и отдохнуть немного после дальнего пути.
—
Не бойся, серденько,
не бойся! —
говорил он ей вполголоса, взявши ее руку, — я ничего
не скажу тебе худого!
Мужик оглянулся и хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в ту же минуту присоединиться к двум громко разговаривавшим негоциантам, и приковавшегося к ним внимания уже ничто
не в состоянии было развлечь. Вот что
говорили негоцианты о пшенице.
«Да,
говорите себе что хотите, — думал про себя отец нашей красавицы,
не пропускавший ни одного слова из разговора двух негоциантов, — а у меня десять мешков есть в запасе».
— Эх, хват! за это люблю! —
говорил Черевик, немного подгулявши и видя, как нареченный зять его налил кружку величиною с полкварты и, нимало
не поморщившись, выпил до дна, хватив потом ее вдребезги. — Что скажешь, Параска? Какого я жениха тебе достал! Смотри, смотри, как он молодецки тянет пенную!..
Пришлось черту заложить красную свитку свою, чуть ли
не в треть цены, жиду, шинковавшему тогда на Сорочинской ярмарке; заложил и
говорит ему: «Смотри, жид, я приду к тебе за свиткой ровно через год: береги ее!» — и пропал, как будто в воду.
— Враг меня возьми, если мне, голубко,
не представилась твоя рожа барабаном, на котором меня заставили выбивать зорю, словно москаля, те самые свиные рожи, от которых, как
говорит кум…
— А! Голопупенко, Голопупенко! — закричал, обрадовавшись, Солопий. — Вот, кум, это тот самый, о котором я
говорил тебе. Эх, хват! вот Бог убей меня на этом месте, если
не высуслил при мне кухоль мало
не с твою голову, и хоть бы раз поморщился.
«Ну что, если
не сбудется то, что
говорил он? — шептала она с каким-то выражением сомнения.
—
Не бесись,
не бесись, жинка! —
говорил хладнокровно Черевик, видя, что пара дюжих цыган овладела ее руками, — что сделано, то сделано; я переменять
не люблю!
Лет — куды! — более чем за сто,
говорил покойник дед мой, нашего села и
не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор!
Родная тетка моего деда, содержавшая в то время шинок по нынешней Опошнянской дороге, в котором часто разгульничал Басаврюк, — так называли этого бесовского человека, — именно
говорила, что ни за какие благополучия в свете
не согласилась бы принять от него подарков.
Староста церкви
говорил, правда, что они на другой же год померли от чумы; но тетка моего деда знать этого
не хотела и всеми силами старалась наделить его родней, хотя бедному Петру было в ней столько нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге.
Но все бы Коржу и в ум
не пришло что-нибудь недоброе, да раз — ну, это уже и видно, что никто другой, как лукавый дернул, — вздумалось Петрусю,
не обсмотревшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй, как
говорят, от всей души, в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, — чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! — настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты.
— О,
не дрожи, моя красная калиночка! Прижмись ко мне покрепче! —
говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на шее, и садясь вместе с нею у дверей хаты. — Ты знаешь, что мне и часу
не видать тебя горько.
— Расскажи, расскажи, милый, чернобровый парубок! —
говорила она, прижимаясь лицом своим к щеке его и обнимая его. — Нет! ты, видно,
не любишь меня, у тебя есть другая девушка. Я
не буду бояться; я буду спокойно спать ночь. Теперь-то
не засну, если
не расскажешь. Я стану мучиться да думать… Расскажи, Левко!..
Голова угрюм, суров с виду и
не любит много
говорить.
— Нет, хлопцы, нет,
не хочу! Что за разгулье такое! Как вам
не надоест повесничать? И без того уже прослыли мы бог знает какими буянами. Ложитесь лучше спать! — Так
говорил Левко разгульным товарищам своим, подговаривавшим его на новые проказы. — Прощайте, братцы! покойная вам ночь! — и быстрыми шагами шел от них по улице.
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен
не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумали проклятые немцы? Скоро,
говорят, будут курить
не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. —
Говоря эти слова, винокур в размышлении глядел на стол и на расставленные на нем руки свои. — Как это паром — ей-богу,
не знаю!
— Вот я и домой пришел! —
говорил он, садясь на лавку у дверей и
не обращая никакого внимания на присутствующих. — Вишь, как растянул вражий сын, сатана, дорогу! Идешь, идешь, и конца нет! Ноги как будто переломал кто-нибудь. Достань-ка там, баба, тулуп, подостлать мне. На печь к тебе
не приду, ей-богу,
не приду: ноги болят! Достань его, там он лежит, близ покута; гляди только,
не опрокинь горшка с тертым табаком. Или нет,
не тронь,
не тронь! Ты, может быть, пьяна сегодня… Пусть, уже я сам достану.
— Что вы, братцы! —
говорил винокур. — Слава богу, волосы у вас чуть
не в снегу, а до сих пор ума
не нажили: от простого огня ведьма
не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас все улажу!
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я
не знаю, о чем
говорил ты сего вечера с Ганною? О! я знаю все. Меня трудно провесть и
не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после
не прогневайся…
— Посмотри, посмотри! — быстро
говорила она, — она здесь! она на берегу играет в хороводе между моими девушками и греется на месяце. Но она лукава и хитра. Она приняла на себя вид утопленницы; но я знаю, но я слышу, что она здесь. Мне тяжело, мне душно от ней. Я
не могу чрез нее плавать легко и вольно, как рыба. Я тону и падаю на дно, как ключ. Отыщи ее, парубок!
— Слышите ли? —
говорил голова с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то есть ко мне, на обед! О! — Тут голова поднял палец вверх и голову привел в такое положение, как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать! Как думаешь, пан писарь, и ты, сват, это
не совсем пустая честь!
Не правда ли?
— Сказавши это, шинкарь ушел в свою конуру и
не хотел больше
говорить ни слова.
Перекрестился дед, когда слез долой. Экая чертовщина! что за пропасть, какие с человеком чудеса делаются! Глядь на руки — все в крови; посмотрел в стоявшую торчмя бочку с водою — и лицо также. Обмывшись хорошенько, чтобы
не испугать детей, входит он потихоньку в хату; смотрит: дети пятятся к нему задом и в испуге указывают ему пальцами,
говоря: «Дывысь, дывысь, маты, мов дурна, скаче!» [Смотри, смотри, мать, как сумасшедшая, скачет! (Прим. Н.В. Гоголя.)]
Старуха моя начала было
говорить, что нужно наперед хорошенько вымыть яблоки, потом намочить в квасу, а потом уже… «Ничего из этого
не будет! — подхватил полтавец, заложивши руку в гороховый кафтан свой и прошедши важным шагом по комнате, — ничего
не будет!
— Так ты, кум, еще
не был у дьяка в новой хате? —
говорил козак Чуб, выходя из дверей своей избы, сухощавому, высокому, в коротком тулупе, мужику с обросшею бородою, показывавшею, что уже более двух недель
не прикасался к ней обломок косы, которым обыкновенно мужики бреют свою бороду за неимением бритвы. — Там теперь будет добрая попойка! — продолжал Чуб, осклабив при этом свое лицо. — Как бы только нам
не опоздать.
«Чего мне больше ждать? —
говорил сам с собою кузнец. — Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так,
не достанется, по крайней мере, другому посмеяться надо мною. Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более моего; я отучу…»
«Э, нет, это
не моя хата, —
говорил он про себя, — в мою хату
не забредет кузнец.
— Смейся, смейся! —
говорил кузнец, выходя вслед за ними. — Я сам смеюсь над собою! Думаю, и
не могу вздумать, куда девался ум мой. Она меня
не любит, — ну, бог с ней! будто только на всем свете одна Оксана. Слава богу, дивчат много хороших и без нее на селе. Да что Оксана? с нее никогда
не будет доброй хозяйки; она только мастерица рядиться. Нет, полно, пора перестать дурачиться.
— Неужели
не выбьется из ума моего эта негодная Оксана? —
говорил кузнец, —
не хочу думать о ней; а все думается, и, как нарочно, о ней одной только.
— Ты,
говорят,
не во гнев будь сказано… — сказал, собираясь с духом, кузнец, — я веду об этом речь
не для того, чтобы тебе нанесть какую обиду, — приходишься немного сродни черту.
Тут заметил Вакула, что ни галушек, ни кадушки перед ним
не было; но вместо того на полу стояли две деревянные миски: одна была наполнена варениками, другая сметаною. Мысли его и глаза невольно устремились на эти кушанья. «Посмотрим, —
говорил он сам себе, — как будет есть Пацюк вареники. Наклоняться он, верно,
не захочет, чтобы хлебать, как галушки, да и нельзя: нужно вареник сперва обмакнуть в сметану».
— Ступай, ступай, чертова баба! это
не твое добро! —
говорил, приближаясь, кум.
— Что ж она, дура,
говорит: кабан! Это
не кабан! — сказал кум, выпуча глаза.
— Вишь, какого человека кинуло в мешок! — сказал ткач, пятясь от испугу. — Хоть что хочешь
говори, хоть тресни, а
не обошлось без нечистой силы. Ведь он
не пролезет в окошко!
— И голова влез туда же, —
говорил про себя Чуб в недоумении, меряя его с головы до ног, — вишь как!.. Э!.. — более он ничего
не мог сказать.
— Тебя? — произнес запорожец с таким видом, с каким
говорит дядька четырехлетнему своему воспитаннику, просящему посадить его на настоящую, на большую лошадь. — Что ты будешь там делать? Нет,
не можно. — При этом на лице его выразилась значительная мина. — Мы, брат, будем с царицей толковать про свое.
«Что за картина! что за чудная живопись! — рассуждал он, — вот, кажется,
говорит! кажется, живая! а дитя святое! и ручки прижало! и усмехается, бедное! а краски! боже ты мой, какие краски! тут вохры, я думаю, и на копейку
не пошло, все ярь да бакан...
—
Не забудете
говорить так, как я вас учил?
— Светлейший обещал меня познакомить сегодня с моим народом, которого я до сих пор еще
не видала, —
говорила дама с голубыми глазами, рассматривая с любопытством запорожцев. — Хорошо ли вас здесь содержат? — продолжала она, подходя ближе.
Потемкин поморщился, видя, что запорожцы
говорят совершенно
не то, чему он их учил…
— Нет! нет! мне
не нужно черевиков! —
говорила она, махая руками и
не сводя с него очей, — я и без черевиков… — Далее она
не договорила и покраснела.
Это, однако ж,
не все: на стене сбоку, как войдешь в церковь, намалевал Вакула черта в аду, такого гадкого, что все плевали, когда проходили мимо; а бабы, как только расплакивалось у них на руках дитя, подносили его к картине и
говорили: «Он бачь, яка кака намалевана!» — и дитя, удерживая слезенки, косилось на картину и жалось к груди своей матери.
— Беда будет! —
говорили старые, крутя головами. И везде, по всему широкому подворью есаула, стали собираться в кучки и слушать истории про чудного колдуна. Но все почти
говорили разно, и наверно никто
не мог рассказать про него.
Как им петь, как
говорить про лихие дела: пан их Данило призадумался, и рукав кармазинного [Кармазинный — красного сукна.] жупана опустился из дуба и черпает воду; пани их Катерина тихо колышет дитя и
не сводит с него очей, а на незастланную полотном нарядную сукню серою пылью валится вода.
Говорят, что он родился таким страшным… и никто из детей сызмала
не хотел играть с ним.