Неточные совпадения
У нас, мои любезные читатели, не во гнев будь сказано (вы, может быть, и рассердитесь, что пасичник говорит вам запросто, как будто какому-нибудь свату
своему или куму), — у нас,
на хуторах, водится издавна: как только окончатся работы в поле, мужик залезет отдыхать
на всю зиму
на печь и наш брат припрячет
своих пчел в темный погреб, когда ни журавлей
на небе, ни груш
на дереве не увидите более, — тогда, только вечер, уже наверно где-нибудь в конце улицы брезжит огонек, смех и песни слышатся издалеча, бренчит балалайка, а подчас и скрипка, говор, шум…
Не говоря ни слова, встал он с места, расставил ноги
свои посереди комнаты, нагнул голову немного вперед, засунул руку в задний карман горохового кафтана
своего, вытащил круглую под лаком табакерку, щелкнул пальцем по намалеванной роже какого-то бусурманского генерала и, захвативши немалую порцию табаку, растертого с золою и листьями любистка, поднес ее коромыслом к носу и вытянул носом
на лету всю кучку, не дотронувшись даже до большого пальца, — и всё ни слова; да как полез в другой карман и вынул синий в клетках бумажный платок, тогда только проворчал про себя чуть ли еще не поговорку: «Не мечите бисер перед свиньями»…
Фома Григорьевич третьего году, приезжая из Диканьки, понаведался-таки в провал с новою таратайкою
своею и гнедою кобылою, несмотря
на то что сам правил и что сверх
своих глаз надевал по временам еще покупные.
Горы горшков, закутанных в сено, медленно двигались, кажется, скучая
своим заключением и темнотою; местами только какая-нибудь расписанная ярко миска или макитра хвастливо выказывалась из высоко взгроможденного
на возу плетня и привлекала умиленные взгляды поклонников роскоши.
Много прохожих поглядывало с завистью
на высокого гончара, владельца сих драгоценностей, который медленными шагами шел за
своим товаром, заботливо окутывая глиняных
своих щеголей и кокеток ненавистным для них сеном.
Но ни один из прохожих и проезжих не знал, чего ей стоило упросить отца взять с собою, который и душою рад бы был это сделать прежде, если бы не злая мачеха, выучившаяся держать его в руках так же ловко, как он вожжи
своей старой кобылы, тащившейся, за долгое служение, теперь
на продажу.
Неугомонная супруга… но мы и позабыли, что и она тут же сидела
на высоте воза, в нарядной шерстяной зеленой кофте, по которой, будто по горностаевому меху, нашиты были хвостики, красного только цвета, в богатой плахте, пестревшей, как шахматная доска, и в ситцевом цветном очипке, придававшем какую-то особенную важность ее красному, полному лицу, по которому проскальзывало что-то столь неприятное, столь дикое, что каждый тотчас спешил перенести встревоженный взгляд
свой на веселенькое личико дочки.
Сквозь темно — и светло-зеленые листья небрежно раскиданных по лугу осокоров, берез и тополей засверкали огненные, одетые холодом искры, и река-красавица блистательно обнажила серебряную грудь
свою,
на которую роскошно падали зеленые кудри дерев.
Ряды мельниц подымали
на тяжелые колеса
свои широкие волны и мощно кидали их, разбивая в брызги, обсыпая пылью и обдавая шумом окрестность.
Красавица наша задумалась, глядя
на роскошь вида, и позабыла даже лущить
свой подсолнечник, которым исправно занималась во все продолжение пути, как вдруг слова: «Ай да дивчина!» — поразили слух ее.
Не правда ли, не те ли самые чувства мгновенно обхватят вас в вихре сельской ярмарки, когда весь народ срастается в одно огромное чудовище и шевелится всем
своим туловищем
на площади и по тесным улицам, кричит, гогочет, гремит?
— Слышал ли ты, что поговаривают в народе? — продолжал с шишкою
на лбу, наводя
на него искоса
свои угрюмые очи.
— Эге-ге-ге, земляк! да ты мастер, как вижу, обниматься! А я
на четвертый только день после свадьбы выучился обнимать покойную
свою Хвеську, да и то спасибо куму: бывши дружкою,уже надоумил.
— Что ж, Параска, — сказал Черевик, оборотившись и смеясь к
своей дочери, — может, и в самом деле, чтобы уже, как говорят, вместе и того… чтобы и паслись
на одной траве! Что? по рукам? А ну-ка, новобранный зять, давай магарычу!
— Э, как бы не так, посмотрела бы ты, что там за парубок! Одна свитка больше стоит, чем твоя зеленая кофта и красные сапоги. А как сивуху важнодует!.. Черт меня возьми вместе с тобою, если я видел
на веку
своем, чтобы парубок духом вытянул полкварты не поморщившись.
Рассеянно глядел парубок в белой свитке, сидя у
своего воза,
на глухо шумевший вокруг него народ.
— Нет, это не по-моему: я держу
свое слово; что раз сделал, тому и навеки быть. А вот у хрыча Черевика нет совести, видно, и
на полшеляга: сказал, да и назад… Ну, его и винить нечего, он пень, да и полно. Все это штуки старой ведьмы, которую мы сегодня с хлопцами
на мосту ругнули
на все бока! Эх, если бы я был царем или паном великим, я бы первый перевешал всех тех дурней, которые позволяют себя седлать бабам…
— Вот вам и приношения, Афанасий Иванович! — проговорила она, ставя
на стол миски и жеманно застегивая
свою будто ненарочно расстегнувшуюся кофту, — варенички, галушечки пшеничные, пампушечки, товченички!
Это быстро разнеслось по всем углам уже утихнувшего табора; и все считали преступлением не верить, несмотря
на то что продавица бубликов, которой подвижная лавка была рядом с яткою шинкарки, раскланивалась весь день без надобности и писала ногами совершенное подобие
своего лакомого товара.
Пришлось черту заложить красную свитку
свою, чуть ли не в треть цены, жиду, шинковавшему тогда
на Сорочинской ярмарке; заложил и говорит ему: «Смотри, жид, я приду к тебе за свиткой ровно через год: береги ее!» — и пропал, как будто в воду.
«Какую свитку? у меня нет никакой свитки! я знать не знаю твоей свитки!» Тот, глядь, и ушел; только к вечеру, когда жид, заперши
свою конуру и пересчитавши по сундукам деньги, накинул
на себя простыню и начал по-жидовски молиться богу, — слышит шорох… глядь — во всех окнах повыставлялись свиные рыла…
Беспечные! даже без детской радости, без искры сочувствия, которых один хмель только, как механик
своего безжизненного автомата, заставляет делать что-то подобное человеческому, они тихо покачивали охмелевшими головами, подплясывая за веселящимся народом, не обращая даже глаз
на молодую чету.
Знаю, что много наберется таких умников, пописывающих по судам и читающих даже гражданскую грамоту, которые, если дать им в руки простой Часослов, не разобрали бы ни аза в нем, а показывать
на позор
свои зубы — есть уменье.
Опять, как же и не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало,
свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется, унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь — так
на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами
на голове, и давай душить за шею, когда
на шее монисто, кусать за палец, когда
на нем перстень, или тянуть за косу, когда вплетена в нее лента.
Бывало, ни свет ни заря, подковы красных сапогов и приметны
на том месте, где раздобаривала Пидорка с
своим Петрусем.
Вот один раз Пидорка схватила, заливаясь слезами,
на руки Ивася
своего: «Ивасю мой милый, Ивасю мой любый! беги к Петрусю, мое золотое дитя, как стрела из лука; расскажи ему все: любила б его карие очи, целовала бы его белое личико, да не велит судьба моя.
Петро хотел было спросить… глядь — и нет уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все
своею густотою. Но вот блеснула
на небе зарница, и перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусомнился Петро и в раздумье стал перед ними, подпершись обеими руками в боки.
Выбившись из сил, вбежал он в
свою лачужку и, как сноп, повалился
на землю.
Два дни и две ночи спал Петро без просыпу. Очнувшись
на третий день, долго осматривал он углы
своей хаты; но напрасно старался что-нибудь припомнить: память его была как карман старого скряги, из которого полушки не выманишь. Потянувшись немного, услышал он, что в ногах брякнуло. Смотрит: два мешка с золотом. Тут только, будто сквозь сон, вспомнил он, что искал какого-то клада, что было ему одному страшно в лесу… Но за какую цену, как достался он, этого никаким образом не мог понять.
Но если бы и повеяло холодом, я прижму тебя поближе к сердцу, отогрею поцелуями, надену шапку
свою на твои беленькие ножки.
Тут он отворотился, насунул набекрень
свою шапку и гордо отошел от окошка, тихо перебирая струны бандуры. Деревянная ручка у двери в это время завертелась: дверь распахнулась со скрыпом, и девушка
на поре семнадцатой весны, обвитая сумерками, робко оглядываясь и не выпуская деревянной ручки, переступила через порог. В полуясном мраке горели приветно, будто звездочки, ясные очи; блистало красное коралловое монисто, и от орлиных очей парубка не могла укрыться даже краска, стыдливо вспыхнувшая
на щеках ее.
— Знаешь ли, что я думаю? — прервала девушка, задумчиво уставив в него
свои очи. — Мне все что-то будто
на ухо шепчет, что вперед нам не видаться так часто. Недобрые у вас люди: девушки все глядят так завистливо, а парубки… Я примечаю даже, что мать моя с недавней поры стала суровее приглядывать за мною. Признаюсь, мне веселее у чужих было.
— О, ты мне не надоел, — молвила она, усмехнувшись. — Я тебя люблю, чернобровый козак! За то люблю, что у тебя карие очи, и как поглядишь ты ими — у меня как будто
на душе усмехается: и весело и хорошо ей; что приветливо моргаешь ты черным усом
своим; что ты идешь по улице, поешь и играешь
на бандуре, и любо слушать тебя.
Не правда ли, ведь это ангелы Божии поотворяли окошечки
своих светлых домиков
на небе и глядят
на нас?
— Как тихо колышется вода, будто дитя в люльке! — продолжала Ганна, указывая
на пруд, угрюмо обставленный темным кленовым лесом и оплакиваемый вербами, потопившими в нем жалобные
свои ветви.
Возле леса,
на горе, дремал с закрытыми ставнями старый деревянный дом; мох и дикая трава покрывали его крышу; кудрявые яблони разрослись перед его окнами; лес, обнимая
своею тенью, бросал
на него дикую мрачность; ореховая роща стлалась у подножия его и скатывалась к пруду.
Целый день не выходила из светлицы
своей молодая жена;
на третий день вышла с перевязанною рукой.
На четвертый день приказал сотник
своей дочке носить воду, мести хату, как простой мужичке, и не показываться в панские покои.
На пятый день выгнал сотник
свою дочку босую из дому и куска хлеба не дал
на дорогу.
В одну ночь увидела она мачеху
свою возле пруда, напала
на нее и с криком утащила в воду.
— Вот одурел человек! добро бы еще хлопец какой, а то старый кабан, детям
на смех, танцует ночью по улице! — вскричала проходящая пожилая женщина, неся в руке солому. — Ступай в хату
свою. Пора спать давно!
В мирской сходке, или громаде, несмотря
на то что власть его ограничена несколькими голосами, голова всегда берет верх и почти по
своей воле высылает, кого ему угодно, ровнять и гладить дорогу или копать рвы.
— Нет, хлопцы, нет, не хочу! Что за разгулье такое! Как вам не надоест повесничать? И без того уже прослыли мы бог знает какими буянами. Ложитесь лучше спать! — Так говорил Левко разгульным товарищам
своим, подговаривавшим его
на новые проказы. — Прощайте, братцы! покойная вам ночь! — и быстрыми шагами шел от них по улице.
— Да, голову. Что он, в самом деле, задумал! Он управляется у нас, как будто гетьман какой. Мало того что помыкает, как
своими холопьями, еще и подъезжает к дивчатам нашим. Ведь, я думаю,
на всем селе нет смазливой девки, за которою бы не волочился голова.
Под самым покутом, [Покут — почетный угол в хате.]
на почетном месте, сидел гость — низенький, толстенький человечек с маленькими, вечно смеющимися глазками, в которых, кажется, написано было то удовольствие, с каким курил он
свою коротенькую люльку, поминутно сплевывая и придавливая пальцем вылезавший из нее превращенный в золу табак.
— Скоро же вы думаете, — сказал голова, оборотившись к винокуру и кладя крест
на зевнувший рот
свой, — поставить вашу винокурню?
— Дай бог, — сказал голова, выразив
на лице
своем что-то подобное улыбке. — Теперь еще, слава богу, винниц развелось немного. А вот в старое время, когда провожал я царицу по Переяславской дороге, еще покойный Безбородько… [Безбородко — секретарь Екатерины II, в качестве министра иностранных дел сопровождал ее во время поездки в Крым.]
— Ну, сват, вспомнил время! Тогда от Кременчуга до самых Ромен не насчитывали и двух винниц. А теперь… Слышал ли ты, что повыдумали проклятые немцы? Скоро, говорят, будут курить не дровами, как все честные христиане, а каким-то чертовским паром. — Говоря эти слова, винокур в размышлении глядел
на стол и
на расставленные
на нем руки
свои. — Как это паром — ей-богу, не знаю!
— Будто не хороша? — спросил голова, устремив
на него глаз
свой.
— Эге! влезла свинья в хату, да и лапы сует
на стол, — сказал голова, гневно подымаясь с
своего места; но в это время увесистый камень, разбивши окно вдребезги, полетел ему под ноги. Голова остановился. — Если бы я знал, — говорил он, подымая камень, — какой это висельник швырнул, я бы выучил его, как кидаться! Экие проказы! — продолжал он, рассматривая его
на руке пылающим взглядом. — Чтобы он подавился этим камнем…