Неточные совпадения
Еще был у нас один рассказчик; но тот (нечего бы к ночи
и вспоминать
о нем) такие выкапывал страшные истории, что волосы ходили по голове.
Мужик оглянулся
и хотел что-то промолвить дочери, но в стороне послышалось слово «пшеница». Это магическое слово заставило его в ту же минуту присоединиться к двум громко разговаривавшим негоциантам,
и приковавшегося к ним внимания уже ничто не в состоянии было развлечь. Вот что говорили негоцианты
о пшенице.
К этому присоединились еще увеличенные вести
о чуде, виденном волостным писарем в развалившемся сарае, так что к ночи все теснее жались друг к другу; спокойствие разрушилось,
и страх мешал всякому сомкнуть глаза свои; а те, которые были не совсем храброго десятка
и запаслись ночлегами в избах, убрались домой.
О сроке жид
и позабыл было совсем.
Тут Черевик хотел было потянуть узду, чтобы провести свою кобылу
и обличить во лжи бесстыдного поносителя, но рука его с необыкновенною легкостью ударилась в подбородок. Глянул — в ней перерезанная узда
и к узде привязанный —
о, ужас! волосы его поднялись горою! — кусок красного рукава свитки!..Плюнув, крестясь
и болтая руками, побежал он от неожиданного подарка
и, быстрее молодого парубка, пропал в толпе.
— А! Голопупенко, Голопупенко! — закричал, обрадовавшись, Солопий. — Вот, кум, это тот самый,
о котором я говорил тебе. Эх, хват! вот Бог убей меня на этом месте, если не высуслил при мне кухоль мало не с твою голову,
и хоть бы раз поморщился.
Нахватают, напросят, накрадут всякой всячины, да
и выпускают книжечки не толще букваря каждый месяц или неделю, — один из этих господ
и выманил у Фомы Григорьевича эту самую историю, а он вовсе
и позабыл
о ней.
Когда Пидорке удастся заставить его
о чем-нибудь заговорить, как будто
и забудется,
и поведет речь,
и развеселится даже; но ненароком посмотрит на мешки — «постой, постой, позабыл!» — кричит,
и снова задумается,
и снова силится про что-то вспомнить.
—
О, не дрожи, моя красная калиночка! Прижмись ко мне покрепче! — говорил парубок, обнимая ее, отбросив бандуру, висевшую на длинном ремне у него на шее,
и садясь вместе с нею у дверей хаты. — Ты знаешь, что мне
и часу не видать тебя горько.
—
О, ты мне не надоел, — молвила она, усмехнувшись. — Я тебя люблю, чернобровый козак! За то люблю, что у тебя карие очи,
и как поглядишь ты ими — у меня как будто на душе усмехается:
и весело
и хорошо ей; что приветливо моргаешь ты черным усом своим; что ты идешь по улице, поешь
и играешь на бандуре,
и любо слушать тебя.
—
О моя Галя! — вскрикнул парубок, целуя
и прижимая ее сильнее к груди своей.
Но кто же этот голова, возбудивший такие невыгодные
о себе толки
и речи?
Но мы почти все уже рассказали, что нужно,
о голове; а пьяный Каленик не добрался еще
и до половины дороги
и долго еще угощал голову всеми отборными словами, какие могли только вспасть на лениво
и несвязно поворачивавшийся язык его.
— Небольшой последовавший за сим кашель
и устремление глаза исподлобья вокруг давало догадываться, что голова готовится говорить
о чем-то важном.
— Добро ты, одноглазый сатана! — вскричала она, приступив к голове, который попятился назад
и все еще продолжал ее мерять своим глазом. — Я знаю твой умысел: ты хотел, ты рад был случаю сжечь меня, чтобы свободнее было волочиться за дивчатами, чтобы некому было видеть, как дурачится седой дед. Ты думаешь, я не знаю,
о чем говорил ты сего вечера с Ганною?
О! я знаю все. Меня трудно провесть
и не твоей бестолковой башке. Я долго терплю, но после не прогневайся…
Не беспокоясь ни
о чем, не заботясь
о разосланных погонях, виновник всей этой кутерьмы медленно подходил к старому дому
и пруду.
— Слышите ли? — говорил голова с важною осанкою, оборотившись к своим сопутникам, — комиссар сам своею особою приедет к нашему брату, то есть ко мне, на обед!
О! — Тут голова поднял палец вверх
и голову привел в такое положение, как будто бы она прислушивалась к чему-нибудь. — Комиссар, слышите ли, комиссар приедет ко мне обедать! Как думаешь, пан писарь,
и ты, сват, это не совсем пустая честь! Не правда ли?
Знал
и твердо-он [Твердо-он — название букв «т»
и «
о» в старинной русской азбуке.] — то,
и словотитлу поставить.
Через пни, через кочки полетел стремглав в провал
и так хватился на дне его
о землю, что, кажись,
и дух вышибло.
Я, помнится, обещал вам, что в этой книжке будет
и моя сказка.
И точно, хотел было это сделать, но увидел, что для сказки моей нужно, по крайней мере, три таких книжки. Думал было особо напечатать ее, но передумал. Ведь я знаю вас: станете смеяться над стариком. Нет, не хочу! Прощайте! Долго, а может быть, совсем, не увидимся. Да что? ведь вам все равно, хоть бы
и не было совсем меня на свете. Пройдет год, другой —
и из вас никто после не вспомнит
и не пожалеет
о старом пасичнике Рудом Паньке.
Ему до смерти хотелось покалякать
о всяком вздоре у дьяка, где, без всякого сомнения, сидел уже
и голова,
и приезжий бас,
и дегтярь Микита, ездивший через каждые две недели в Полтаву на торги
и отпускавший такие шутки, что все миряне брались за животы со смеху.
Все это Солоха находила не лишним присоединить к своему хозяйству, заранее размышляя
о том, какой оно примет порядок, когда перейдет в ее руки,
и удвоивала благосклонность к старому Чубу.
— Неужели не выбьется из ума моего эта негодная Оксана? — говорил кузнец, — не хочу думать
о ней; а все думается,
и, как нарочно,
о ней одной только.
Оттолкнувши вареник
и вытерши губы, кузнец начал размышлять
о том, какие чудеса бывают на свете
и до каких мудростей доводит человека нечистая сила, заметя притом, что один только Пацюк может помочь ему.
Обрадованный таким благосклонным вниманием, кузнец уже хотел было расспросить хорошенько царицу
о всем: правда ли, что цари едят один только мед да сало,
и тому подобное; но, почувствовав, что запорожцы толкают его под бока, решился замолчать;
и когда государыня, обратившись к старикам, начала расспрашивать, как у них живут на Сечи, какие обычаи водятся, — он, отошедши назад, нагнулся к карману, сказал тихо: «Выноси меня отсюда скорее!» —
и вдруг очутился за шлагбаумом.
То, разметавшись в обворожительной наготе, которую ночной мрак скрывал даже от нее самой, она почти вслух бранила себя; то, приутихнув, решалась ни
о чем не думать —
и все думала.
Чуб немного подумал, поглядел на шапку
и пояс: шапка была чудная, пояс также не уступал ей; вспомнил
о вероломной Солохе
и сказал решительно...
Не говорят ни
о том, как уже ходят по Украине ксендзы
и перекрещивают козацкий народ в католиков; ни
о том, как два дни билась при Соленом озере орда.
—
О! зачем ты меня вызвал? — тихо простонала она. — Мне было так радостно. Я была в том самом месте, где родилась
и прожила пятнадцать лет.
О, как хорошо там! Как зелен
и душист тот луг, где я играла в детстве:
и полевые цветочки те же,
и хата наша,
и огород!
О, как обняла меня добрая мать моя! Какая любовь у ней в очах! Она приголубливала меня, целовала в уста
и щеки, расчесывала частым гребнем мою русую косу… Отец! — тут она вперила в колдуна бледные очи, — зачем ты зарезал мать мою?
— Я выпустила его, — сказала она, испугавшись
и дико осматривая стены. — Что я стану теперь отвечать мужу? Я пропала. Мне живой теперь остается зарыться в могилу! —
и, зарыдав, почти упала она на пень, на котором сидел колодник. — Но я спасла душу, — сказала она тихо. — Я сделала богоугодное дело. Но муж мой… Я в первый раз обманула его.
О, как страшно, как трудно будет мне перед ним говорить неправду. Кто-то идет! Это он! муж! — вскрикнула она отчаянно
и без чувств упала на землю.
Водяные холмы гремят, ударяясь
о горы,
и с блеском
и стоном отбегают назад,
и плачут,
и заливаются вдали.
Все обступили колыбель
и окаменели от страха, увидевши, что в ней лежало неживое дитя. Ни звука не вымолвил ни один из них, не зная, что думать
о неслыханном злодействе.
Уже день
и два живет она в своей хате
и не хочет слышать
о Киеве,
и не молится,
и бежит от людей,
и с утра до позднего вечера бродит по темным дубравам.
С ранним утром приехал какой-то гость, статный собою, в красном жупане,
и осведомляется
о пане Даниле; слышит все, утирает рукавом заплаканные очи
и пожимает плечами. Он-де воевал вместе с покойным Бурульбашем; вместе рубились они с крымцами
и турками; ждал ли он, чтобы такой конец был пана Данила. Рассказывает еще гость
о многом другом
и хочет видеть пани Катерину.
— Отец, молись! молись! — закричал он отчаянно, — молись
о погибшей душе! —
и грянулся на землю.
Уже слепец кончил свою песню; уже снова стал перебирать струны; уже стал петь смешные присказки про Хому
и Ерему, про Сткляра Стокозу… но старые
и малые все еще не думали очнуться
и долго стояли, потупив головы, раздумывая
о страшном, в старину случившемся деле.
Впрочем, если кто желает непременно знать,
о чем говорится далее в этой повести, то ему сто́ит только нарочно приехать в Гадяч
и попросить Степана Ивановича.
Было уже ему без малого пятнадцать лет, когда перешел он во второй класс, где вместо сокращенного катехизиса
и четырех правил арифметики принялся он за пространный, за книгу
о должностях человека
и за дроби. Но, увидевши, что чем дальше в лес, тем больше дров,
и получивши известие, что батюшка приказал долго жить, пробыл еще два года
и, с согласия матушки, вступил потом в П*** пехотный полк.
В продолжение этого времени он получил известие, что матушка скончалась; а тетушка, родная сестра матушки, которую он знал только потому, что она привозила ему в детстве
и посылала даже в Гадяч сушеные груши
и деланные ею самою превкусные пряники (с матушкой она была в ссоре,
и потому Иван Федорович после не видал ее), — эта тетушка, по своему добродушию, взялась управлять небольшим его имением,
о чем известила его в свое время письмом.
При таком допросе Иван Федорович невольно поднялся с места
и стал ввытяжку, что обыкновенно он делывал, когда спрашивал его
о чем полковник.
И Иван Федорович изумился, когда она почти подняла его на руках, как бы не доверяя, та ли это тетушка, которая писала к нему
о своей дряхлости
и болезни.
В непродолжительном времени об Иване Федоровиче везде пошли речи как
о великом хозяине. Тетушка не могла нарадоваться своим племянником
и никогда не упускала случая им похвастаться. В один день, — это было уже по окончании жатвы,
и именно в конце июля, — Василиса Кашпоровна, взявши Ивана Федоровича с таинственным видом за руку, сказала, что она теперь хочет поговорить с ним
о деле, которое с давних пор уже ее занимает.
— Я знаю, это вам тетушка успела наговорить. Это ложь, ей-богу, ложь! Никакой дарственной записи дядюшка не делал. Хотя, правда, в завещании
и упоминается
о какой-то записи; но где же она? никто не представил ее. Я вам это говорю потому, что искренно желаю вам добра. Ей-богу, это ложь!
— Так вы говорите, что он, — сказал Иван Федорович, который много наслышался
о Иерусалиме еще от своего денщика, — был
и в Иерусалиме?..
Словом, это был один из числа тех людей, которые с величайшим удовольствием любят позаняться услаждающим душу разговором
и будут говорить обо всем,
о чем только можно говорить.
Если разговор касался важных
и благочестивых предметов, то Иван Иванович вздыхал после каждого слова, кивая слегка головою; ежели до хозяйственных, то высовывал голову из своей брички
и делал такие мины, глядя на которые, кажется, можно было прочитать, как нужно делать грушевый квас, как велики те дыни,
о которых он говорил,
и как жирны те гуси, которые бегают у него по двору.
—
И ты поверил ему! Врет он, проклятый! Когда-нибудь попаду, право, поколочу его собственными руками.
О, я ему поспущу жиру! Впрочем, нужно наперед поговорить с нашим подсудком, нельзя ли судом с него стребовать… Но не об этом теперь дело. Ну, что ж, обед был хороший?
— А! — сказала тетушка, будучи довольна замечанием Ивана Федоровича, который, однако ж, не имел
и в мыслях сказать этим комплимент. — Какое ж было на ней платье? хотя, впрочем, теперь трудно найти таких плотных материй, какая вот хоть бы, например, у меня на этом капоте. Но не об этом дело. Ну, что ж, ты говорил
о чем-нибудь с нею?
Но с этого времени она только
и думала
о том, как увидеть скорее своего племянника женатым
и понянчить маленьких внучков.
При этих словах она как будто оживилась,
и речи у ней полилися
о том, как должно красить пряжу, как приготовлять для этого нитку.