Неточные совпадения
И минувшее проходит предо
мной. Уже теперь во многом оно непонятно для молодежи, а скоро исчезнет совсем. И чтобы знали жители новой столицы, каких трудов стоило их отцам выстроить новую жизнь на месте старой, они должны узнать, какова
была старая Москва, как и какие люди бытовали в ней.
Так
я в первый раз увидел колибер, уже уступивший место дрожкам, высокому экипажу с дрожащим при езде кузовом, задняя часть которого лежала на высоких, полукругом, рессорах. Впоследствии дрожки
были положены на плоские рессоры и стали называться, да и теперь зовутся, пролетками.
Я, конечно,
был очень рад сделать это для Глеба Ивановича, и мы в восьмом часу вечера (это
было в октябре) подъехали к Солянке. Оставив извозчика, пешком пошли по грязной площади, окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые окна трактиров и фонарики торговок-обжорок. Мы остановились на минутку около торговок, к которым подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу, причем непременно ругались из-за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в ночлежные дома.
Я заставил его очистить яйцо.
Выпили еще по стаканчику.
Тот, о ком
я говорю,
был человек смелости испытанной, не побоявшийся ни «Утюга», ни «волков Сухого оврага», ни трактира «Каторга», тем более, что он знал и настоящую сибирскую каторгу.
Да и
мне весело
было идти с таким подходящим товарищем.
Зашел
я как-то в летний день, часа в три, в «Каторгу». Разгул уже
был в полном разгаре. Сижу с переписчиком ролей Кириным. Кругом, конечно, «коты» с «марухами». Вдруг в дверь влетает «кот» и орет...
—
Я его сам сию минуту видел. Сам видел! — кричал пристав. После немалых поисков нож
был найден: его во время суматохи кто-то из присутствовавших вытащил и заложил за полбутылки в соседнем кабаке.
Внизу
была большая квартира доктора, где
я не раз бывал по субботам, где у Софьи Петровны, супруги доктора, страстной поклонницы литераторов и художников, [С нее А. Чехов написал «Попрыгунью».
Как-то днем захожу к Ольге Петровне. Она обмывает в тазике покрытую язвами ручонку двухлетнего ребенка, которого держит на руках грязная нищенка, баба лет сорока. У мальчика совсем отгнили два пальца: средний и безымянный. Мальчик тихо всхлипывал и таращил на
меня глаза: правый глаз
был зеленый, левый — карий. Баба ругалась: «У, каторжный, дармоедина! Удавить тебя мало».
— Это
был счастливейший день в моей жизни, во всей моей жизни, — рассказывала она
мне.
— Коська сунул
мне в руку сумку и исчез… Когда
я выбежала за ним на двор, он
был уже в воротах и убежал, — продолжала она.
Через год она
мне показала единственное письмо от Коськи, где он сообщает — письмо писано под его диктовку, — что пришлось убежать от своих «ширмачей», «потому, что
я их обманул и что правду им сказать
было нельзя… Убежал
я в Ярославль, доехал под вагоном, а оттуда попал летом в Астрахань, где работаю на рыбных промыслах, а потом обещали
меня взять на пароход.
Я выучился читать».
— Да, очень. Вот от него
мне памятка осталась. Тогда
я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а
я прочел и усомнился. А он говорит: «Все правда. Как написано — так и
есть. Врать не умею».
Я много лет часами ходил по площади, заходил к Бакастову и в другие трактиры, где с утра воры и бродяги дуются на бильярде или в азартную биксу или фортунку, знакомился с этим людом и изучал разные стороны его быта. Чаще всего
я заходил в самый тихий трактир, низок Григорьева, посещавшийся более скромной Сухаревской публикой: тут игры не
было, значит, и воры не заходили.
Изредка заходили сыщики, но здесь им делать
было нечего.
Мне их указывал Григорьев и много о них говорил. И многое из того, что он говорил,
мне пригодилось впоследствии.
— Чтоб
была у
меня пушка! Свалите ее на Антроповых ямах в бурьян… Чтоб завтра пушка оказалась, где приказано.
А много лет спустя как-то в дружеском разговоре с всеведущим Н. И. Пастуховым
я заговорил об индейце. Оказывается, он знал много, писал тогда в «Современных известиях», но об индейце генерал-губернатором
было запрещено даже упоминать.
Он ухаживал со страстью и терпением за какой-нибудь серебряной крышкой от кружки и не успокаивался, пока не приобретал ее.
Я знаком
был с М. М. Зайцевским, но трудно
было его уговорить показать собранные им редкости. Да никому он их и не показывал. Сам, один любовался своими сокровищами, тщательно их охраняя от постороннего глаза.
А какие там типы
были!
Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему
было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго «Отверженные»,
я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это
было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь, как
мне пришлось узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара.
Мне не трудно
было найти двух смельчаков, решившихся на это путешествие. Один из них — беспаспортный водопроводчик Федя, пробавлявшийся поденной работой, а другой — бывший дворник, солидный и обстоятельный. На его обязанности
было опустить лестницу, спустить нас в клоаку между Самотекой и Трубной площадью и затем встретить нас у соседнего пролета и опустить лестницу для нашего выхода. Обязанность Феди — сопутствовать
мне в подземелье и светить.
Мне видны
были только четырехугольник голубого, яркого неба и лицо рабочего, державшего лестницу.
Я вспомнил подобный грохот при моем путешествии в тоннель артезианского колодца, но здесь он
был несравненно сильнее.
Мы долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую грязь, местами наклоняясь, так как заносы грязи
были настолько высоки, что невозможно
было идти прямо, — приходилось нагибаться, и все же при этом
я доставал головой и плечами свод.
С ним, уже во время работ,
я спускался второй раз в Неглинку около Малого театра, где канал делает поворот и где русло
было так забито разной нечистью, что вода едва проходила сверху узкой струйкой: здесь и
была главная причина наводнений.
Был август 1883 года, когда
я вернулся после пятимесячного отсутствия в Москву и отдался литературной работе: писал стихи и мелочи в «Будильнике», «Развлечении», «Осколках», статьи по различным вопросам, давал отчеты о скачках и бегах в московские газеты.
Я усиленно поддерживал подобные знакомства: благодаря им
я получал интересные сведения для газет и проникал иногда в тайные игорные дома, где
меня не стеснялись и где
я встречал таких людей, которые
были приняты в обществе, состояли даже членами клубов, а на самом деле
были или шулера, или аферисты, а то и атаманы шаек.
От Яковлева
я вышел около часа ночи и зашлепал в своих высоких сапогах по грязи средней аллеи Цветного бульвара, по привычке сжимая в правом кармане неразлучный кастет — подарок Андреева-Бурлака. Впрочем, эта предосторожность
была излишней: ни одной живой души, когда
Я шагал в полной тишине среди туманных призраков и вдруг почувствовал какую-то странную боль в левой ноге около щиколотки; боль эта стала в конце концов настолько сильной, что заставила
меня остановиться.
Я оглядывался, куда бы присесть, чтоб переобуться, но скамейки нигде не
было видно, а нога болела нестерпимо.
Я еще тройной свисток — и
мне сразу откликнулись с двух разных сторон. Послышались торопливые шаги: бежал дворник из соседнего дома, а со стороны бульвара — городовой, должно
быть, из будки…
Я спрятался в кусты, чтобы удостовериться, увидят ли человека у решетки. Дворник бежал вдоль тротуара и прямо наткнулся на него и засвистал. Подбежал городовой… Оба наклонились к лежавшему.
Я хотел выйти к ним, но опять почувствовал боль в ноге: опять провалился ножик в дырку!
— Оно пополам и
есть!.. Ты, затырка,
я по ширмохе, тебе лопатошник, а
мне бака… В лопатошнике две красных!..
— А вы что же не
пьете? Кушайте! — обратилась ко
мне полковница.
— Не
пью пива… — коротко ответил
я.
— Да ведь не один же
я? Вот и молодой человек не
пьет.
— А вот вы, барин, чего не
пьете? У нас так не полагается. Извольте
пить! — сказал бородач-банкомет и потянулся ко
мне чокаться.
Это
был решительный момент.
Я успел выхватить из кармана кастет и прямым ударом ткнул в зубы нападавшего. Он с воем грохнулся на пол.
— Это вы? — воскликнул человек в сюртуке и одним взмахом отшиб в сторону вскочившего с пола и бросившегося на
меня банкомета, борода которого
была в крови. Тот снова упал. Передо
мной, сконфуженный и пораженный, стоял беговой «спортсмен», который вез
меня в своем шарабане. Все остальные окаменели.
— Ну, спас-то
я себя сам, потому что «малинки» не
выпил.
— Помни:
я все знаю, но и виду не подам никогда. Будто ничего не
было. Прощай! — крикнул
я ему уже из калитки…
Действительно,
я напечатал рассказ «В глухую», где подробно описал виденный
мною притон, игру в карты, отравленного «малинкой» гостя, которого потащили сбросить в подземную клоаку, приняв за мертвого. Только Колосов переулок назвал Безымянным. Обстановку описал и в подробностях, как живых, действующих лиц. Барон Дорфгаузен, Отто Карлович… и это действительно
было его настоящее имя.
В те самые времена, о которых
я пишу сейчас,
был у
меня один разговор...
— Персидская ромашка! О нет, вы не шутите, это в жизни вещь великая. Не
будь ее на свете — не
был бы
я таким, каким вы
меня видите, а мой патрон не состоял бы в членах Общества драматических писателей и не получал бы тысячи авторского гонорара, а «Собачий зал»… Вы знаете, что такое «Собачий зал»?..
Сосед мой, в свеженькой коломянковой паре, шляпе калабрийского разбойника и шотландском шарфике, завязанном «неглиже с отвагой, а-ля черт
меня побери»,
был человек с легкой проседью на висках и с бритым актерским лицом.
— Нет уж, увольте.
Будет с
меня домашнего чиханья.
— И талант у вас
есть, и сцену знаете, только
мне свое имя вместе с другим ставить неудобно. К нашему театру пьеса тоже не подходит.
— Ну-с, так через неделю чтобы пьеса
была у
меня. Неделя — это только для начала, а там надо
будет пьесы в два дня перешивать.
Раз в пьесе, полученной от него, письмо попалось: писал он сам автору, что пьеса поставлена
быть не может по независящим обстоятельствам. Конечно, зачем чужую ставить, когда своя
есть! Через два дня
я эту пьесу перелицевал, через месяц играли ее, а фарс с найденным письмом отослали автору обратно в тот же день, когда
я возвратил его.
— Обворовываю талантливых авторов! Ведь на это
я пошел, когда
меня с квартиры гнали… А потом привык.
Я из-за куска хлеба, а тот имя свое на пьесах выставляет, слава и богатство у него. Гонорары авторские лопатой гребет, на рысаках ездит… А
я? Расходы все мои, получаю за пьесу двадцать рублей, из них пять рублей переписчикам… Опохмеляю их, оголтелых, чаем
пою… Пока не опохмелишь, руки-то у них ходуном ходят…
— Да. Великое дело — персидская ромашка. Сам
я это изобрел. Сейчас их осыплешь — и в бороду, и в голову, и в белье, у которых
есть… Потом полчасика подержишь в сенях, и все в порядке: пишут, не чешутся, и в комнате чисто…