Неточные совпадения
И минувшее проходит предо мной. Уже теперь во многом оно непонятно для молодежи, а скоро исчезнет совсем. И чтобы знали жители новой столицы,
каких трудов стоило их отцам выстроить новую жизнь на месте старой, они должны узнать, какова
была старая Москва,
как и
какие люди бытовали в ней.
Мой друг Костя Чернов залаял по-собачьи; это он умел замечательно, а потом завыл по-волчьи. Мы его поддержали. Слышно
было,
как собаки гремят цепями и бесятся.
Чем больше собирается народу, тем оживленнее рабочие: они,
как и актеры, любят
петь и играть при хорошем сборе.
«Дубинушку»
пели, заколачивая сваи
как раз на том месте, где теперь в недрах незримо проходит метро.
Словом, это
был не кто иной,
как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно пробравшийся из места ссылки на несколько дней в Москву.
Петр Григорьевич на другой день в нашей компании смеялся, рассказывая,
как его испугали толпы городовых. Впрочем,
было не до смеху: вместо кулаковской «Каторги» он рисковал попасть опять в нерчинскую!
Чище других
был дом Бунина, куда вход
был не с площади, а с переулка. Здесь жило много постоянных хитрованцев, существовавших поденной работой вроде колки дров и очистки снега, а женщины ходили на мытье полов, уборку, стирку
как поденщицы.
Это всегда какой-нибудь «пройди свет» из отставных солдат или крестьян, но всегда с «чистым» паспортом, так
как иначе нельзя получить право
быть съемщиком квартиры.
Добронравов берег у себя,
как реликвию, наклеенную на папку вырезку из газеты, где
был напечатан погубивший его фельетон под заглавием «Раешник».
Вот за
какие строки автор «Раешника»
был выслан из Москвы...
Врачом полицейским
был такой же,
как Ольга Петровна, благодетель хитровской рвани, описанный портретно в рассказе А. П. Чехова «Попрыгунья», — Д. П. Кувшинников, нарочно избравший себе этот участок, чтобы служить бедноте.
Как-то днем захожу к Ольге Петровне. Она обмывает в тазике покрытую язвами ручонку двухлетнего ребенка, которого держит на руках грязная нищенка, баба лет сорока. У мальчика совсем отгнили два пальца: средний и безымянный. Мальчик тихо всхлипывал и таращил на меня глаза: правый глаз
был зеленый, левый — карий. Баба ругалась: «У, каторжный, дармоедина! Удавить тебя мало».
— Да, очень. Вот от него мне памятка осталась. Тогда я ему бланк нашей анкеты дал, он написал, а я прочел и усомнился. А он говорит: «Все правда.
Как написано — так и
есть. Врать не умею».
После войны 1812 года,
как только стали возвращаться в Москву москвичи и начали разыскивать свое разграбленное имущество, генерал-губернатор Растопчин издал приказ, в котором объявил, что «все вещи, откуда бы они взяты ни
были, являются неотъемлемой собственностью того, кто в данный момент ими владеет, и что всякий владелец может их продавать, но только один раз в неделю, в воскресенье, в одном только месте, а именно на площади против Сухаревской башни».
Настоящих сыщиков до 1881 года не
было, потому что сыскная полиция
как учреждение образовалась только в 1881 году.
Он жил совершенно одиноко, в квартире его — все знали —
было много драгоценностей, но он никого не боялся: за него горой стояли громилы и берегли его,
как он их берег, когда это
было возможно.
Это
была книжная биржа, завершавшаяся на Сухаревке, где каждый постоянный покупатель знал каждого букиниста и каждый букинист знал каждого покупателя: что ему надо и
как он платит.
С восьмидесятых годов, когда в Москве начали выходить газеты и запестрели объявлениями колокольных заводов, Сухаревка перестала пускать небылицы, которые в те времена служили рекламой. А колоколозаводчик неукоснительно появлялся на Сухаревке и скупал «серебряный звон». За ним очень ухаживали старьевщики, так
как он
был не из типов, искавших «на грош пятаков».
И все эти антиквары и любители
были молчаливы,
как будто они покупали краденое. Купит, спрячет и молчит. И всё в одиночку, тайно друг от друга.
Неизменными посетителями Сухаревки
были все содержатели антикварных магазинов. Один из них являлся с рассветом, садился на ящик и смотрел,
как расставляют вещи. Сидит, глядит и, чуть усмотрит что-нибудь интересное, сейчас ухватит раньше любителей-коллекционеров, а потом перепродаст им же втридорога. Нередко антиквары гнали его...
А
какие там типы
были! Я знал одного из них. Он брал у хозяина отпуск и уходил на Масленицу и Пасху в балаганы на Девичьем поле в деды-зазывалы. Ему
было под сорок, жил он с мальчиков у одного хозяина. Звали его Ефим Макариевич. Не Макарыч, а из почтения — Макариевич.
У лавки солидный и важный, он
был в балагане неузнаваем с своей седой подвязанной бородой.
Как заорет на все поле...
«Иваны», являясь с награбленным имуществом, с огромными узлами, а иногда с возом разного скарба на отбитой у проезжего лошади, дожидались утра и тащили добычу в лавочки Старой и Новой площади, открывавшиеся с рассветом. Ночью к этим лавочкам подойти
было нельзя, так
как они охранялись огромными цепными собаками. И целые возы пропадали бесследно в этих лавочках, пристроенных к стене, где имелись такие тайники, которых в темных подвалах и отыскать
было нельзя.
Целые квартиры заняли портные особой специальности — «раки». Они
были в распоряжении хозяев, имевших свидетельство из ремесленной управы. «Раками» их звали потому, что они вечно, «
как раки на мели», сидели безвыходно в своих норах, пропившиеся до последней рубашки.
Лавки готового платья. И здесь, так же
как на Сухаревке, насильно затаскивали покупателя. Около входа всегда галдеж от десятка «зазывал», обязанностью которых
было хватать за полы проходящих по тротуарам и тащить их непременно в магазин, не обращая внимания, нужно или не нужно ему готовое платье.
Был в шестидесятых годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и тот пожаловался на это своему барину, рассказав,
как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его узнать подробности этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви из Кимр.
Но во время турецкой войны дети и внуки кимряков
были «вовлечены в невыгодную сделку»,
как они объясняли на суде, поставщиками на армию, которые дали огромные заказы на изготовление сапог с бумажными подметками. И лазили по снегам балканским и кавказским солдаты в разорванных сапогах, и гибли от простуды… И опять с тех пор пошли бумажные подметки… на Сухаревке, на Смоленском рынке и по мелким магазинам с девизом «на грош пятаков» и «не обманешь — не продашь».
Отдел благоустройства МКХ в 1926 году привел Китайгородскую стену — этот памятник старой Москвы — в тот вид, в
каком она
была пятьсот лет назад, служа защитой от набегов врага, а не тем, что застали позднейшие поколения.
Кроме «законных» сточных труб, проведенных с улиц для дождевых и хозяйственных вод, большинство богатых домовладельцев провело в Неглинку тайные подземные стоки для спуска нечистот, вместо того чтобы вывозить их в бочках,
как это
было повсеместно в Москве до устройства канализации.
Побывав уже под Москвой в шахтах артезианского колодца и прочитав описание подземных клоак Парижа в романе Виктора Гюго «Отверженные», я решил во что бы то ни стало обследовать Неглинку. Это
было продолжение моей постоянной работы по изучению московских трущоб, с которыми Неглинка имела связь,
как мне пришлось узнать в притонах Грачевки и Цветного бульвара.
И вот в жаркий июльский день мы подняли против дома Малюшина, близ Самотеки, железную решетку спускного колодца, опустили туда лестницу. Никто не обратил внимания на нашу операцию — сделано
было все очень скоро: подняли решетку, опустили лестницу. Из отверстия валил зловонный пар. Федя-водопроводчик полез первый; отверстие, сырое и грязное,
было узко, лестница стояла отвесно, спина шаркала о стену. Послышалось хлюпанье воды и голос,
как из склепа...
Мы долго шли, местами погружаясь в глубокую тину или невылазную, зловонную жидкую грязь, местами наклоняясь, так
как заносы грязи
были настолько высоки, что невозможно
было идти прямо, — приходилось нагибаться, и все же при этом я доставал головой и плечами свод.
Ночь
была непроглядная. Нигде ни одного фонаря, так
как по думскому календарю в те ночи, когда должна светить луна, уличного освещения не полагалось, а эта ночь по календарю считалась лунной. А тут еще вдобавок туман. Он клубился над кустами, висел на деревьях, казавшихся от этого серыми призраками.
—
Какой здоровущий
был, все руки оттянул!
Действительно, я напечатал рассказ «В глухую», где подробно описал виденный мною притон, игру в карты, отравленного «малинкой» гостя, которого потащили сбросить в подземную клоаку, приняв за мертвого. Только Колосов переулок назвал Безымянным. Обстановку описал и в подробностях,
как живых, действующих лиц. Барон Дорфгаузен, Отто Карлович… и это действительно
было его настоящее имя.
— Персидская ромашка! О нет, вы не шутите, это в жизни вещь великая. Не
будь ее на свете — не
был бы я таким,
каким вы меня видите, а мой патрон не состоял бы в членах Общества драматических писателей и не получал бы тысячи авторского гонорара, а «Собачий зал»… Вы знаете, что такое «Собачий зал»?..
Этот гранитный тротуар начинается у подъезда небольшого особняка с зеркальными окнами. И
как раз по обе стороны гранитной диагонали Большая Дмитровка
была всегда самой шумной улицей около полуночи.
В Богословском (Петровском) переулке с 1883 года открылся театр Корша. С девяти вечера отовсюду поодиночке начинали съезжаться извозчики, становились в линию по обеим сторонам переулка, а не успевшие занять место вытягивались вдоль улицы по правой ее стороне, так
как левая
была занята лихачами и парными «голубчиками», платившими городу за эту биржу крупные суммы. «Ваньки», желтоглазые погонялки — эти извозчики низших классов, а также кашники, приезжавшие в столицу только на зиму, платили «халтуру» полиции.
В старину Дмитровка носила еще название Клубной улицы — на ней помещались три клуба: Английский клуб в доме Муравьева, там же Дворянский, потом переехавший в дом Благородного собрания; затем в дом Муравьева переехал Приказчичий клуб, а в дом Мятлева — Купеческий. Барские палаты
были заняты купечеством, и барский тон сменился купеческим,
как и изысканный французский стол перешел на старинные русские кушанья.
На обедах играл оркестр Степана Рябова, а
пели хоры — то цыганский, то венгерский, чаще же русский от «Яра». Последний пользовался особой любовью, и содержательница его, Анна Захаровна,
была в почете у гуляющего купечества за то, что умела потрафлять купцу и знала, кому
какую певицу порекомендовать; последняя исполняла всякий приказ хозяйки, потому что контракты отдавали певицу в полное распоряжение содержательницы хора.
Только несколько первых персонажей хора,
как, например, голосистая Поля и красавица Александра Николаевна, считались недоступными и могли любить по своему выбору. Остальные
были рабынями Анны Захаровны.
Последний раз я видел Мишу Хлудова в 1885 году на собачьей выставке в Манеже. Огромная толпа окружила большую железную клетку. В клетке на табурете в поддевке и цилиндре сидел Миша Хлудов и
пил из серебряного стакана коньяк. У ног его сидела тигрица, била хвостом по железным прутьям, а голову положила на колени Хлудову. Это
была его последняя тигрица, недавно привезенная из Средней Азии, но уже прирученная им,
как собачонка.
Это
был миллионер, лесной торговец и крупный дисконтер, скаред и копеечник,
каких мало.
В числе обедающих на этот раз
был антрепренер Ф. А. Корш, часто бывавший в клубе; он
как раз сидел против Рыжеусова.
Об этом на другой день разнеслось по городу, и уж другой клички Рыжеусову не
было,
как «Нога петушья»!
Бывал на «вторничных» обедах еще один чудак, Иван Савельев. Держал он себя гордо, несмотря на долгополый сюртук и сапоги бутылками. У него
была булочная на Покровке, где все делалось по «военно-государственному»,
как он сам говорил. Себя он называл фельдмаршалом, сына своего, который заведовал другой булочной, именовал комендантом, калачников и булочников — гвардией, а хлебопеков — гарнизоном.
Была у Жукова еще аллегорическая картина «После потопа», за которую совет профессоров присудил ему первую премию в пятьдесят рублей, но деньги выданы не
были, так
как Жуков
был вольнослушателем, а премии выдавались только штатным ученикам. Он тогда
был в классе профессора Савицкого, и последний о нем отзывался так...
Подозвали Волгужева. В отрепанном пиджаке,
как большинство учеников того времени, он подошел к генералгубернатору, который
был выше его ростом на две головы, и взял его за пуговицу мундира, что привело в ужас все начальство.
«Среды» Шмаровина
были демократичны. Каждый художник, состоявший членом «среды», чувствовал себя здесь
как дома, равно
как и гости. Они
пили и
ели на свой счет, а хозяин дома, «дядя Володя»,
был, так сказать, только организатором и директором-распорядителем.
— Ведь это же Дубровский, пушкинский Дубровский! Только разбойником не
был, а вся его жизнь
была,
как у Дубровского, — и красавец, и могучий, и талантливый, и судьба его такая же!