Неточные совпадения
Ему просто
было весело рисовать современного человека,
каким он его понимает и, к его и вашему несчастью, слишком часто встречал.
Будет и того, что болезнь указана, а
как ее излечить — это уж Бог знает!
За моею тележкою четверка быков тащила другую
как ни в чем не бывало, несмотря на то что она
была доверху накладена.
— Да так. Я дал себе заклятье. Когда я
был еще подпоручиком, раз, знаете, мы подгуляли между собой, а ночью сделалась тревога; вот мы и вышли перед фрунт навеселе, да уж и досталось нам,
как Алексей Петрович узнал: не дай господи,
как он рассердился! чуть-чуть не отдал под суд. Оно и точно: другой раз целый год живешь, никого не видишь, да
как тут еще водка — пропадший человек!
— Да вот хоть черкесы, — продолжал он, —
как напьются бузы на свадьбе или на похоронах, так и пошла рубка. Я раз насилу ноги унес, а еще у мирнова князя
был в гостях.
И точно, она
была хороша: высокая, тоненькая, глаза черные,
как у горной серны, так и заглядывали к вам в душу.
Подозрений на него
было много, хоть он ни в
какой шалости не
был замечен.
А уж ловок-то, ловок-то
был,
как бес!
И слышно
было,
как он трепал рукою по гладкой шее своего скакуна, давая ему разные нежные названья.
— В первый раз,
как я увидел твоего коня, — продолжал Азамат, — когда он под тобой крутился и прыгал, раздувая ноздри, и кремни брызгами летели из-под копыт его, в моей душе сделалось что-то непонятное, и с тех пор все мне опостылело: на лучших скакунов моего отца смотрел я с презрением, стыдно
было мне на них показаться, и тоска овладела мной; и, тоскуя, просиживал я на утесе целые дни, и ежеминутно мыслям моим являлся вороной скакун твой с своей стройной поступью, с своим гладким, прямым,
как стрела, хребтом; он смотрел мне в глаза своими бойкими глазами,
как будто хотел слово вымолвить.
Крик, шум, выстрелы; только Казбич уж
был верхом и вертелся среди толпы по улице,
как бес, отмахиваясь шашкой.
Вот они и сладили это дело… по правде сказать, нехорошее дело! Я после и говорил это Печорину, да только он мне отвечал, что дикая черкешенка должна
быть счастлива, имея такого милого мужа,
как он, потому что, по-ихнему, он все-таки ее муж, а что Казбич — разбойник, которого надо
было наказать. Сами посудите, что ж я мог отвечать против этого?.. Но в то время я ничего не знал об их заговоре. Вот раз приехал Казбич и спрашивает, не нужно ли баранов и меда; я велел ему привести на другой день.
Вечером Григорий Александрович вооружился и выехал из крепости:
как они сладили это дело, не знаю, — только ночью они оба возвратились, и часовой видел, что поперек седла Азамата лежала женщина, у которой руки и ноги
были связаны, а голова окутана чадрой.
— Она за этой дверью; только я сам нынче напрасно хотел ее видеть: сидит в углу, закутавшись в покрывало, не говорит и не смотрит: пуглива,
как дикая серна. Я нанял нашу духанщицу: она знает по-татарски,
будет ходить за нею и приучит ее к мысли, что она моя, потому что она никому не
будет принадлежать, кроме меня, — прибавил он, ударив кулаком по столу. Я и в этом согласился… Что прикажете делать?
Есть люди, с которыми непременно должно соглашаться.
— Послушай, милая, добрая Бэла, — продолжал Печорин, — ты видишь,
как я тебя люблю; я все готов отдать, чтобы тебя развеселить: я хочу, чтоб ты
была счастлива; а если ты снова
будешь грустить, то я умру.
— Да, она нам призналась, что с того дня,
как увидела Печорина, он часто ей грезился во сне и что ни один мужчина никогда не производил на нее такого впечатления. Да, они
были счастливы!
— То
есть, кажется, он подозревал. Спустя несколько дней узнали мы, что старик убит. Вот
как это случилось…
Вот он раз и дождался у дороги, версты три за аулом; старик возвращался из напрасных поисков за дочерью; уздени его отстали, — это
было в сумерки, — он ехал задумчиво шагом,
как вдруг Казбич, будто кошка, нырнул из-за куста, прыг сзади его на лошадь, ударом кинжала свалил его наземь, схватил поводья — и
был таков; некоторые уздени все это видели с пригорка; они бросились догонять, только не догнали.
Между тем чай
был выпит; давно запряженные кони продрогли на снегу; месяц бледнел на западе и готов уж
был погрузиться в черные свои тучи, висящие на дальних вершинах,
как клочки разодранного занавеса; мы вышли из сакли.
Тихо
было все на небе и на земле,
как в сердце человека в минуту утренней молитвы; только изредка набегал прохладный ветер с востока, приподнимая гриву лошадей, покрытую инеем.
И точно, такую панораму вряд ли где еще удастся мне видеть: под нами лежала Койшаурская долина, пересекаемая Арагвой и другой речкой,
как двумя серебряными нитями; голубоватый туман скользил по ней, убегая в соседние теснины от теплых лучей утра; направо и налево гребни гор, один выше другого, пересекались, тянулись, покрытые снегами, кустарником; вдали те же горы, но хоть бы две скалы, похожие одна на другую, — и все эти снега горели румяным блеском так весело, так ярко, что кажется, тут бы и остаться жить навеки; солнце чуть показалось из-за темно-синей горы, которую только привычный глаз мог бы различить от грозовой тучи; но над солнцем
была кровавая полоса, на которую мой товарищ обратил особенное внимание.
Нам должно
было спускаться еще верст пять по обледеневшим скалам и топкому снегу, чтоб достигнуть станции Коби. Лошади измучились, мы продрогли; метель гудела сильнее и сильнее, точно наша родимая, северная; только ее дикие
напевы были печальнее, заунывнее. «И ты, изгнанница, — думал я, — плачешь о своих широких, раздольных степях! Там
есть где развернуть холодные крылья, а здесь тебе душно и тесно,
как орлу, который с криком бьется о решетку железной своей клетки».
А уж
как плясала! видал я наших губернских барышень, я раз был-с и в Москве в Благородном собрании, лет двадцать тому назад, — только куда им! совсем не то!..
Она молчала,
как будто ей трудно
было выговорить.
— Послушай, Бэла, ведь нельзя же ему век сидеть здесь,
как пришитому к твоей юбке: он человек молодой, любит погоняться за дичью, — походит, да и придет; а если ты
будешь грустить, то скорей ему наскучишь.
Наконец я ей сказал: «Хочешь, пойдем прогуляться на вал? погода славная!» Это
было в сентябре; и точно, день
был чудесный, светлый и не жаркий; все горы видны
были как на блюдечке. Мы пошли, походили по крепостному валу взад и вперед, молча; наконец она села на дерн, и я сел возле нее. Ну, право, вспомнить смешно: я бегал за нею, точно какая-нибудь нянька.
Казбич остановился в самом деле и стал вслушиваться: верно, думал, что с ним заводят переговоры, —
как не так!.. Мой гренадер приложился… бац!.. мимо, — только что порох на полке вспыхнул; Казбич толкнул лошадь, и она дала скачок в сторону. Он привстал на стременах, крикнул что-то по-своему, пригрозил нагайкой — и
был таков.
Глупец я или злодей, не знаю; но то верно, что я также очень достоин сожаления, может
быть, больше, нежели она: во мне душа испорчена светом, воображение беспокойное, сердце ненасытное; мне все мало: к печали я так же легко привыкаю,
как к наслаждению, и жизнь моя становится пустее день ото дня; мне осталось одно средство: путешествовать.
Как только
будет можно, отправлюсь — только не в Европу, избави боже! — поеду в Америку, в Аравию, в Индию, — авось где-нибудь умру на дороге!
Я отвечал, что много
есть людей, говорящих то же самое; что
есть, вероятно, и такие, которые говорят правду; что, впрочем, разочарование,
как все моды, начав с высших слоев общества, спустилось к низшим, которые его донашивают, и что нынче те, которые больше всех и в самом деле скучают, стараются скрыть это несчастие,
как порок. Штабс-капитан не понял этих тонкостей, покачал головою и улыбнулся лукаво...
Я невольно вспомнил об одной московской барыне, которая утверждала, что Байрон
был больше ничего
как пьяница. Впрочем, замечание штабс-капитана
было извинительнее: чтоб воздержаться от вина, он, конечно, старался уверять себя, что все в мире несчастия происходят от пьянства.
К утру бред прошел; с час она лежала неподвижная, бледная и в такой слабости, что едва можно
было заметить, что она дышит; потом ей стало лучше, и она начала говорить, только
как вы думаете, о чем?..
Половину следующего дня она
была тиха, молчалива и послушна,
как ни мучил ее наш лекарь припарками и микстурой. «Помилуйте, — говорил я ему, — ведь вы сами сказали, что она умрет непременно, так зачем тут все ваши препараты?» — «Все-таки лучше, Максим Максимыч, — отвечал он, — чтоб совесть
была покойна». Хороша совесть!
Что за оказия!.. но дурной каламбур не утешение для русского человека, и я, для развлечения, вздумал записывать рассказ Максима Максимыча о Бэле, не воображая, что он
будет первым звеном длинной цепи повестей; видите,
как иногда маловажный случай имеет жестокие последствия!..
— Ну,
как угодно! — Я стал
пить чай один; минут через десять входит мой старик...
Он наскоро выхлебнул чашку, отказался от второй и ушел опять за ворота в каком-то беспокойстве: явно
было, что старика огорчало небрежение Печорина, и тем более, что он мне недавно говорил о своей с ним дружбе и еще час тому назад
был уверен, что он прибежит,
как только услышит его имя.
Утро
было свежее, но прекрасное. Золотые облака громоздились на горах,
как новый ряд воздушных гор; перед воротами расстилалась широкая площадь; за нею базар кипел народом, потому что
было воскресенье; босые мальчики-осетины, неся за плечами котомки с сотовым медом, вертелись вокруг меня; я их прогнал: мне
было не до них, я начинал разделять беспокойство доброго штабс-капитана.
Когда он опустился на скамью, то прямой стан его согнулся,
как будто у него в спине не
было ни одной косточки; положение всего его тела изобразило какую-то нервическую слабость; он сидел,
как сидит Бальзакова тридцатилетняя кокетка на своих пуховых креслах после утомительного бала.
Несмотря на светлый цвет его волос, усы его и брови
были черные — признак породы в человеке, так,
как черная грива и черный хвост у белой лошади.
Все эти замечания пришли мне на ум, может
быть, только потому, что я знал некоторые подробности его жизни, и, может
быть, на другого вид его произвел бы совершенно различное впечатление; но так
как вы о нем не услышите ни от кого, кроме меня, то поневоле должны довольствоваться этим изображением.
Я понял его: бедный старик, в первый раз от роду, может
быть, бросил дела службы для собственной надобности, говоря языком бумажным, — и
как же он
был награжден!
«Где хозяин?» — «Нема». — «
Как? совсем нету?» — «Совсим». — «А хозяйка?» — «Побигла в слободку». — «Кто же мне отопрет дверь?» — сказал я, ударив в нее ногою. Дверь сама отворилась; из хаты повеяло сыростью. Я засветил серную спичку и поднес ее к носу мальчика: она озарила два белые глаза. Он
был слепой, совершенно слепой от природы. Он стоял передо мною неподвижно, и я начал рассматривать черты его лица.
Признаюсь, я имею сильное предубеждение против всех слепых, кривых, глухих, немых, безногих, безруких, горбатых и проч. Я замечал, что всегда
есть какое-то странное отношение между наружностью человека и его душою:
как будто с потерею члена душа теряет какое-нибудь чувство.
«Ты хозяйский сын?» — спросил я его наконец. — «Ни». — «Кто же ты?» — «Сирота, убогой». — «А у хозяйки
есть дети?» — «Ни;
была дочь, да утикла за море с татарином». — «С
каким татарином?» — «А бис его знает! крымский татарин, лодочник из Керчи».
Из нее вышел человек среднего роста, в татарской бараньей шапке; он махнул рукою, и все трое принялись вытаскивать что-то из лодки; груз
был так велик, что я до сих пор не понимаю,
как она не потонула.
— Здесь нечисто! Я встретил сегодня черноморского урядника; он мне знаком —
был прошлого года в отряде;
как я ему сказал, где мы остановились, а он мне: «Здесь, брат, нечисто, люди недобрые!..» Да и в самом деле, что это за слепой! ходит везде один, и на базар, за хлебом, и за водой… уж видно, здесь к этому привыкли.
На лице ее не
было никаких признаков безумия; напротив, глаза ее с бойкою проницательностью останавливались на мне, и эти глаза, казалось,
были одарены какою-то магнетическою властью, и всякий раз они
как будто бы ждали вопроса.
В ней
было много породы… порода в женщинах,
как и в лошадях, великое дело; это открытие принадлежит юной Франции.
— «А
как неравно
напоешь себе горе?» — «Ну что ж? где не
будет лучше, там
будет хуже, а от худа до добра опять недалеко».
Уж я заканчивал второй стакан чая,
как вдруг дверь скрыпнула, легкий шорох платья и шагов послышался за мной; я вздрогнул и обернулся, — то
была она, моя ундина!