Неточные совпадения
Из переулка поворачивал на такой же, как и наша, косматой лошаденке странный экипаж. Действительно, какая-то гитара на колесах. А впереди — сиденье для кучера. На
этой «гитаре» ехали купчиха в салопе с куньим воротником, лицом и ногами в левую сторону, и чиновник в фуражке с кокардой, с портфелем, повернутый весь в правую сторону, к нам лицом.
—
Эту лошадь — завтра в деревню. Вчера на Конной у Илюшина взял за сорок рублей киргизку… Добрая. Четыре года. Износу ей не будет… На той неделе обоз с рыбой из-за Волги пришел. Ну, барышники у них лошадей укупили, а с нас вдвое берут. Зато в долг. Каждый понедельник трешку плати. Легко разве? Так все извозчики обзаводятся. Сибиряки привезут товар в Москву и половину лошадей распродадут…
— Жандармы.
Из Питера в Сибирь везут. Должно, важнеющих каких. Новиков-сын на первой сам едет.
Это его самолучшая тройка. Кульерская. Я рядом с Новиковым на дворе стою, нагляделся.
«Обратник», вернувшийся
из Сибири или тюрьмы, не миновал
этого места.
Зашли в одну
из ночлежек третьего этажа. Там та же история: отворилось окно, и мелькнувшая фигура исчезла в воздухе.
Эту ночлежку Болдоха еще не успел предупредить.
—
Это наш протодьякон, — сказал Рудников, обращаясь ко мне. Из-под нар вылез босой человек в грязной женской рубахе с короткими рукавами, открывавшей могучую шею и здоровенные плечи.
Я, конечно, был очень рад сделать
это для Глеба Ивановича, и мы в восьмом часу вечера (
это было в октябре) подъехали к Солянке. Оставив извозчика, пешком пошли по грязной площади, окутанной осенним туманом, сквозь который мерцали тусклые окна трактиров и фонарики торговок-обжорок. Мы остановились на минутку около торговок, к которым подбегали полураздетые оборванцы, покупали зловонную пищу, причем непременно ругались из-за копейки или куска прибавки, и, съев, убегали в ночлежные дома.
Словом,
это был не кто иной, как знаменитый П. Г. Зайчневский, тайно пробравшийся
из места ссылки на несколько дней в Москву.
Они ютились больше в «вагончике».
Это был крошечный одноэтажный флигелек в глубине владения Румянцева. В первой половине восьмидесятых годов там появилась и жила подолгу красавица, которую звали «княжна». Она исчезала на некоторое время
из Хитровки, попадая за свою красоту то на содержание, то в «шикарный» публичный дом, но всякий раз возвращалась в «вагончик» и пропивала все свои сбережения. В «Каторге» она распевала французские шансонетки, танцевала модный тогда танец качучу.
Это всегда какой-нибудь «пройди свет»
из отставных солдат или крестьян, но всегда с «чистым» паспортом, так как иначе нельзя получить право быть съемщиком квартиры.
Самый благонамеренный элемент Хитровки —
это нищие. Многие
из них здесь родились и выросли; и если по убожеству своему и никчемности они не сделались ворами и разбойниками, а так и остались нищими, то теперь уж ни на что не променяют своего ремесла.
За один
из фельетонов о фабрикантах он был выслан
из Москвы по требованию
этих фабрикантов.
Сухаревский торговец покупал там, где несчастье в доме, когда все нипочем; или он «укупит» у не знающего цену нуждающегося человека, или из-под полы «товарца» приобретет, а
этот «товарец» иногда дымом поджога пахнет, иногда и кровью облит, а уж слезами горькими — всегда.
И еще, кроме мух и тараканов, было только одно живое существо в его квартире —
это состарившаяся с ним вместе большущая черепаха, которую он кормил
из своих рук, сажал на колени, и она ласкалась к нему своей голой головой с умными глазами.
Любил рано приходить на Сухаревку и Владимир Егорович Шмаровин. Он считался знатоком живописи и поповского [Фарфоровый завод Попова.] фарфора. Он покупал иногда серебряные чарочки,
из которых мы пили на его «средах», покупал старинные дешевые медные, бронзовые серьги. Он прекрасно знал старину, и его обмануть было нельзя, хотя подделок фарфора было много, особенно поповского. Делали
это за границей, откуда приезжали агенты и привозили товар.
Обитатели «Шиповской крепости» делились на две категории: в одной — беглые крепостные, мелкие воры, нищие, сбежавшие от родителей и хозяев дети, ученики и скрывшиеся
из малолетнего отделения тюремного замка, затем московские мещане и беспаспортные крестьяне
из ближних деревень. Все
это развеселый пьяный народ, ищущий здесь убежища от полиции.
В
этом громадном трехэтажном доме, за исключением нескольких лавок, харчевен, кабака в нижнем этаже и одного притона-трактира, вся остальная площадь состояла
из мелких, грязных квартир. Они были битком набиты базарными торговками с их мужьями или просто сожителями.
Летом с пяти, а зимой с семи часов вся квартира на ногах. Закусив наскоро, хозяйки и жильцы, перекидывая на руку вороха разного барахла и сунув за пазуху туго набитый кошелек, грязные и оборванные, бегут на толкучку, на промысел.
Это съемщики квартир, которые сами работают с утра до ночи. И жильцы у них такие же. Даже детишки вместе со старшими бегут на улицу и торгуют спичками и папиросами без бандеролей, тут же сфабрикованными черт знает
из какого табака.
Конечно, от
этого страдал больше всего небогатый люд, а надуть покупателя благодаря «зазывалам» было легко. На последние деньги купит он сапоги, наденет, пройдет две-три улицы по лужам в дождливую погоду — глядь, подошва отстала и вместо кожи бумага
из сапога торчит. Он обратно в лавку… «Зазывалы» уж узнали зачем и на его жалобы закидают словами и его же выставят мошенником: пришел, мол, халтуру сорвать, купил на базаре сапоги, а лезешь к нам…
Был в шестидесятых годах в Москве полицмейстер Лужин, страстный охотник, державший под Москвой свою псарню. Его доезжачему всучили на Старой площади сапоги с бумажными подошвами, и тот пожаловался на
это своему барину, рассказав, как и откуда получается купцами товар. Лужин послал его узнать подробности
этой торговли. Вскоре охотник пришел и доложил, что сегодня рано на Старую площадь к самому крупному оптовику-торговцу привезли несколько возов обуви
из Кимр.
Мне не трудно было найти двух смельчаков, решившихся на
это путешествие. Один
из них — беспаспортный водопроводчик Федя, пробавлявшийся поденной работой, а другой — бывший дворник, солидный и обстоятельный. На его обязанности было опустить лестницу, спустить нас в клоаку между Самотекой и Трубной площадью и затем встретить нас у соседнего пролета и опустить лестницу для нашего выхода. Обязанность Феди — сопутствовать мне в подземелье и светить.
Это оказался сток нечистот
из бокового отверстия в стене.
В такую только ночь и можно идти спокойно по
этому бульвару, не рискуя быть ограбленным, а то и убитым ночными завсегдатаями, выходящими
из своих трущоб в грачевских переулках и Арбузовской крепости,
этого громадного бывшего барского дома, расположенного на бульваре.
Из последних притонов вербовались «составителями» громилы для совершения преступлений, и сюда никогда не заглядывала полиция, а если по требованию высшего начальства, главным образом прокуратуры, и делались обходы, то «хозяйки» заблаговременно знали об
этом, и при «внезапных» обходах никогда не находили того, кого искали…
Хозяйки
этих квартир, бывшие проститутки большей частью, являлись фиктивными содержательницами, а фактическими были их любовники
из беглых преступников, разыскиваемых полицией, или разные не попавшиеся еще аферисты и воры.
Это был решительный момент. Я успел выхватить
из кармана кастет и прямым ударом ткнул в зубы нападавшего. Он с воем грохнулся на пол.
Разговор
этот происходил на империале вагона конки, тащившей нас
из Петровского парка к Страстному монастырю.
— Экономия: внизу в вагоне пятак, а здесь, на свежем воздухе, три копейки… И не
из экономии я езжу здесь, а вот из-за нее… — И погрозил дымящейся сигарищей. — Именно
эти сигары только и курю… Три рубля вагон, полтора рубля грядка, да-с, — клопосдохс, настоящий империал, потому что только на империале конки и курить можно… Не хотите ли сделаться империалистом? — предлагает мне сигару.
— Обворовываю талантливых авторов! Ведь на
это я пошел, когда меня с квартиры гнали… А потом привык. Я из-за куска хлеба, а тот имя свое на пьесах выставляет, слава и богатство у него. Гонорары авторские лопатой гребет, на рысаках ездит… А я? Расходы все мои, получаю за пьесу двадцать рублей,
из них пять рублей переписчикам… Опохмеляю их, оголтелых, чаем пою… Пока не опохмелишь, руки-то у них ходуном ходят…
— Ах, Жорж! Не может он без глупых шуток! — улыбнулась она мне. — Простите, у нас беспорядок. Жорж возится с
этой рванью, с переписчиками… Сидят и чешутся… На сорок копеек в день персидской ромашки выходит… А то без нее такой зоологический сад
из квартиры сделают, что сбежишь… Они
из «Собачьего зала».
Возвращаясь часу во втором ночи с Малой Грузинской домой, я скользил и тыкался по рытвинам тротуаров Живодерки. Около одного
из редких фонарей
этой цыганской улицы меня кто-то окликнул по фамилии, и через минуту передо мной вырос весьма отрепанный, небритый человек с актерским лицом. Знакомые черты, но никак не могу припомнить.
Библиотека
эта по завещанию поступила в музей. И старик Хлудов до седых волос вечера проводил по-молодому, ежедневно за лукулловскими ужинами в Купеческом клубе, пока в 1882 году не умер скоропостижно по пути
из дома в клуб. Он ходил обыкновенно в высоких сапогах, в длинном черном сюртуке и всегда в цилиндре.
Последний раз я видел Мишу Хлудова в 1885 году на собачьей выставке в Манеже. Огромная толпа окружила большую железную клетку. В клетке на табурете в поддевке и цилиндре сидел Миша Хлудов и пил
из серебряного стакана коньяк. У ног его сидела тигрица, била хвостом по железным прутьям, а голову положила на колени Хлудову.
Это была его последняя тигрица, недавно привезенная
из Средней Азии, но уже прирученная им, как собачонка.
Всё
это были люди, проедавшие огромные деньги. Но были и такие любители «вторничных» обедов, которые
из скупости посещали их не более раза в месяц.
Ляпины родом крестьяне не то тамбовские, не то саратовские. Старший в юности служил у прасола и гонял гурты в Москву. Как-то в Моршанске, во время одного
из своих путешествий, он познакомился со скопцами, и те уговорили его перейти в их секту, предлагая за
это большие деньги.
И вот у
этого подъезда, прошуршав по соломе, остановилась коляска.
Из нее вышел младший брат Ляпин и помог выйти знаменитому профессору Захарьину.
Выли и «вечные ляпинцы». Были три художника — Л., Б. и X., которые по десять — пятнадцать лет жили в «Ляпинке» и оставались в ней долгое время уже по выходе
из училища. Обжились тут, обленились. Существовали разными способами: писали картинки для Сухаревки, малярничали, когда трезвые… Ляпины
это знали, но не гнали: пускай живут, а то пропадут на Хитровке.
В
это же время, около полуночи,
из своего казенного дома переходил бульвар обер-полицмейстер Козлов, направляясь на противоположную сторону бульвара, где жила известная московская красавица портниха.
Тем не менее в «Ляпинке» бывали обыски и нередко арестовывалась молодежь, но жандармы старались
это делать,
из боязни столкновения, не в самом помещении, а на улице, — ловили поодиночке.
С каждой рюмкой компания оживлялась, чокались, пили, наливали друг другу, шумели, и один
из ляпинцев, совершенно пьяный, начал даже очень громко «родителей поминать». Более трезвые товарищи его уговорили уйти, швейцар помог одеться, и «Атамоныч» побрел в свою «Ляпинку», благо
это было близко. Еще человек шесть «тактично» выпроводили таким же путем товарищи, а когда все было съедено и выпито, гости понемногу стали уходить.
Иногда кто-нибудь в
это время играл на рояле, кто-нибудь
из гостей-певцов пел или читал стихи.
Он скучал на
этих заседаниях и вот как-то пригласил кое-кого
из членов «пятниц» к себе на «субботу».
Это был обряд «посвящения» в члены кружка. Так же подносился «Орел» почетным гостям или любому
из участников «сред», отличившемуся красивой речью, удачным экспромтом, хорошо сделанным рисунком или карикатурой. Весело зажили «среды». Собирались, рисовали, пили и пели до утра.
В артистическом мире около
этого времени образовалось «Общество искусства и литературы», многие
из членов которого были членами «среды».
Трудно было
этой бедноте выбиваться в люди. Большинство дети неимущих родителей — крестьяне, мещане, попавшие в Училище живописи только благодаря страстному влечению к искусству. Многие, окончив курс впроголодь, люди талантливые, должны были приискивать какое-нибудь другое занятие. Многие
из них стали церковными художниками, работавшими по стенной живописи в церквах. Таков был С. И. Грибков, таков был Баженов, оба премированные при окончании, надежда училища. Много их было таких.
Лучший табак, бывший в моде, назывался «Розовый». Его делал пономарь, живший во дворе церкви Троицы-Листы, умерший столетним стариком. Табак
этот продавался через окошечко в одной
из крохотных лавочек, осевших глубоко в землю под церковным строением на Сретенке. После его смерти осталось несколько бутылок табаку и рецепт, который настолько своеобразен, что нельзя его не привести целиком.
Еще в семи — и восьмидесятых годах он был таким же, как и прежде, а то, пожалуй, и хуже, потому что за двадцать лет грязь еще больше пропитала пол и стены, а газовые рожки за
это время насквозь прокоптили потолки, значительно осевшие и потрескавшиеся, особенно в подземном ходе
из общего огромного зала от входа с Цветного бульвара до выхода на Грачевку.
Сидит человек на скамейке на Цветном бульваре и смотрит на улицу, на огромный дом Внукова. Видит, идут по тротуару мимо
этого дома человек пять, и вдруг — никого! Куда они девались?.. Смотрит — тротуар пуст… И опять неведомо откуда появляется пьяная толпа, шумит, дерется… И вдруг исчезает снова… Торопливо шагает будочник — и тоже проваливается сквозь землю, а через пять минут опять вырастает
из земли и шагает по тротуару с бутылкой водки в одной руке и со свертком в другой…
Сотни людей занимают ряды столов вдоль стен и середину огромнейшего «зала». Любопытный скользит по мягкому от грязи и опилок полу, мимо огромной плиты, где и жарится и варится, к подобию буфета, где на полках красуются бутылки с ерофеичем, желудочной, перцовкой, разными сладкими наливками и ромом, за полтинник бутылка, от которого разит клопами, что не мешает
этому рому пополам с чаем делаться «пунштиком», любимым напитком «зеленых ног», или «болдох», как здесь зовут обратников
из Сибири и беглых
из тюрем.
В конце прошлого столетия при канализационных работах наткнулись на один
из таких ходов под воротами
этого дома, когда уже «Ада» не было, а существовали лишь подвальные помещения (в одном
из них помещалась спальня служащих трактира, освещавшаяся и днем керосиновыми лампами).