Неточные совпадения
Я — москвич! Сколь счастлив тот, кто может произнести это слово, вкладывая
в него всего
себя. Я — москвич!
В них входят стадионы — эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляют
себя к геройским подвигам и во льдах Арктики, и
в мертвой пустыне Кара-Кумов, и на «Крыше мира», и
в ледниках Кавказа.
На площадь приходили прямо с вокзалов артели приезжих рабочих и становились под огромным навесом, для них нарочно выстроенным. Сюда по утрам являлись подрядчики и уводили нанятые артели на работу. После полудня навес поступал
в распоряжение хитрованцев и барышников: последние скупали все, что попало. Бедняки, продававшие с
себя платье и обувь, тут же снимали их, переодевались вместо сапог
в лапти или опорки, а из костюмов —
в «сменку до седьмого колена», сквозь которую тело видно…
Мрачное зрелище представляла
собой Хитровка
в прошлом столетии.
В лабиринте коридоров и переходов, на кривых полуразрушенных лестницах, ведущих
в ночлежки всех этажей, не было никакого освещения. Свой дорогу найдет, а чужому незачем сюда соваться! И действительно, никакая власть не смела сунуться
в эти мрачные бездны.
На другой день, придя
в «Развлечение» просить аванс по случаю ограбления, рассказывал финал своего путешествия: огромный будочник, босой и
в одном белье, которому он назвался дворянином, выскочил из будки, повернул его к
себе спиной и гаркнул: «Всякая сволочь по ночам будет беспокоить!» — и так наподдал ногой — спасибо, что еще босой был, — что Епифанов отлетел далеко
в лужу…
Врачом полицейским был такой же, как Ольга Петровна, благодетель хитровской рвани, описанный портретно
в рассказе А. П. Чехова «Попрыгунья», — Д. П. Кувшинников, нарочно избравший
себе этот участок, чтобы служить бедноте.
Вскоре Коську стали водить нищенствовать за ручку — перевели
в «пешие стрелки». Заботился о Коське дедушка Иван, старик ночлежник, который заботился о матери, брал ее с
собой на все лето по грибы. Мать умерла, а ребенок родился 22 февраля, почему и окрестил его дедушка Иван Касьяном.
Всем букинистам был известен один собиратель, каждое воскресенье копавшийся
в палатках букинистов и
в разваленных на рогожах книгах, оставивший после
себя ценную библиотеку. И рассчитывался он всегда неуклонно так: сторгует, положим, книгу, за которую просили пять рублей, за два рубля, выжав все из букиниста, и лезет
в карман. Вынимает два кошелька, из одного достает рубль, а из другого вываливает всю мелочь и дает один рубль девяносто три копейки.
Сухаревские старьевщики-барахольщики типа Ужо, коллекционеры, бесящиеся с жиру или собирающие коллекции, чтобы похвастаться перед знакомыми, или скупающие драгоценности для перевода капиталов из одного кармана
в другой, или просто желающие помаклачить искатели «на грош пятаков», вели
себя возмутительно.
А если удастся затащить
в лавку, так несчастного заговорят, замучат примеркой и уговорят купить, если не для
себя, то для супруги, для деток или для кучера… Великие мастера были «зазывалы»!
Каждый требовал
себе излюбленный напиток. Кому подавалась ароматная листовка: черносмородинной почкой пахнет, будто весной под кустом лежишь; кому вишневая — цвет рубина, вкус спелой вишни; кому малиновая; кому белый сухарный квас, а кому кислые щи — напиток, который так газирован, что его приходилось закупоривать
в шампанки, а то всякую бутылку разорвет.
В другие дни недели купцы обедали у
себя дома,
в Замоскворечье и на Таганке, где их ожидала супруга за самоваром и подавался обед, то постный, то скоромный, но всегда жирный — произведение старой кухарки, не любившей вносить новшества
в меню, раз установленное ею много лет назад.
Тогда Черняев приехал
в Москву к Хлудову, последний устроил ему и
себе в канцелярии генерал-губернатора заграничный паспорт, и на лихой тройке, никому не говоря ни слова, они вдвоем укатили из Москвы — до границ еще распоряжение о невыпуске Черняева из России не дошло.
— Павел Николаевич, что это я вас у
себя в театре не вижу?
Бледный юноша
в широкополой шляпе, модной тогда среди студентов (какие теперь только встречаются
в театральных реквизитах для шиллеровских разбойников), обратил на
себя внимание Козлова.
На них лучшие картины получали денежные премии и прекрасно раскупались. Во время зимнего сезона общество устраивало «пятницы», на которые по вечерам собирались художники, ставилась натура, и они, «уставя брады свои»
в пюпитры, молчаливо и сосредоточенно рисовали, попивая чай и перекидываясь между
собой редкими словами.
«22 февраля,
в среду, на „среде“ чаепитие. Условия следующие: 1) самовар и чай от „среды“; 2) сахар и все иное съедобное, смотря по аппетиту, прибывший приносит на свою долю с
собой в количестве невозбраняемом…»
Еще задолго до ресторана «Эрмитаж»
в нем помещался разгульный трактир «Крым», и перед ним всегда стояли тройки, лихачи и парные «голубчики» по зимам, а
в дождливое время часть Трубной площади представляла
собой непроездное болото, вода заливала Неглинный проезд, но до Цветного бульвара и до дома Внукова никогда не доходила.
Ипатовцы для своих конспиративных заседаний избрали самое удобное место — трактир «Ад», где никто не мешал им собираться
в сокровенных «адских кузницах». Вот по имени этого притона группа ишутинцев и назвала
себя «Ад».
Кроме трактира «Ад», они собирались еще на Большой Бронной,
в развалившемся доме Чебышева, где Ишутин оборудовал небольшую переплетную мастерскую, тоже под названием «Ад», где тоже квартировали некоторые «адовцы», называвшие
себя «смертниками», то есть обреченными на смерть.
В числе их был и Каракозов, неудачно стрелявший
в царя.
Прямо-таки сцена из пьесы «Воздушный пирог», что с успехом шла
в Театре Революции. Все — как живые!.. Так же жестикулирует Семен Рак, так же нахальничает подкрашенная танцовщица Рита Керн… Около чувствующего
себя неловко директора банка Ильи Коромыслова трется Мирон Зонт, просящий субсидию для своего журнала… А дальше секретари, секретарши, директора, коммерсанты обрыдловы и все те же Семены раки, самодовольные, начинающие жиреть…
Петр Кириллов, благодаря которому были введены
в трактирах для расчета марки, был действительное лицо, увековечившее
себя не только
в Москве, но и
в провинции. Даже
в далекой Сибири между торговыми людьми нередко шел такой разговор...
Полгода он обыкновенно проводил за границей, а другие полгода —
в Москве, почти никого не принимая у
себя.
— У
себя в каморке, восьмому нумеру папиросы набивает.
А до него Лубянская площадь заменяла
собой и извозчичий двор: между домом Мосолова и фонтаном — биржа извозчичьих карет, между фонтаном и домом Шилова — биржа ломовых, а вдоль всего тротуара от Мясницкой до Большой Лубянки — сплошная вереница легковых извозчиков, толкущихся около лошадей.
В те времена не требовалось, чтобы извозчики обязательно сидели на козлах. Лошади стоят с надетыми торбами, разнузданные, и кормятся.
В известные дни принимал у
себя просителей и жалобщиков, которые, конечно, профильтровывались чиновниками, заблаговременно докладывавшими князю, кто и зачем пришел, и характеризовавшими по-своему личность просителя.
Последний встает перед начальством, а дама офицера, чувствуя
себя в полном праве, садится на его место.
Испуганные небывалым происшествием, москвичи толпились на углу Леонтьевского переулка, отгороженные от Тверской цепью полицейских. На углу против булочной Филиппова, на ступеньках крыльца у запертой двери бывшей парикмахерской Леона Эмбо, стояла кучка любопытных, которым податься было некуда:
в переулке давка, а на Тверской — полиция и войска. На верхней ступеньке, у самой двери невольно обращал на
себя внимание полным спокойствием красивый брюнет с большими седеющими усами.
Тут были косматые трагики с громоподобным голосом и беззаботные будто бы, а на самом деле
себе на уме комики — «Аркашки»
в тетушкиных кацавейках и
в сапогах без подошв, утраченных
в хождениях «Из Вологды
в Керчь и из Керчи
в Вологду». И все это шумело, гудело, целовалось, обнималось, спорило и голосило.
Великие не очень важничали, маленькие не раболепствовали. Здесь все чувствовали
себя запросто: Гамлет и могильщик, Пиккилы и Ахиллы, Мария Стюарт и слесарша Пошлепкина. Вспоминали былые сезоны
в Пинске, Минске, Хвалынске и Иркутске.
Отправит ли их новый барин куда-нибудь к
себе в «деревню,
в глушь,
в Саратов», а семью разбросает по другим вотчинам…
«Народных заседаний проба
в палатах Аглицкого клоба». Может быть, Пушкин намекает здесь на политические прения
в Английском клубе. Слишком близок ему был П. Я. Чаадаев, проводивший ежедневно вечера
в Английском клубе, холостяк, не игравший
в карты, а собиравший около
себя в «говорильне» кружок людей, смело обсуждавших тогда политику и внутренние дела. Некоторые черты Чаадаева Пушкин придал своему Онегину
в описании его холостой жизни и обстановки…
«Пройдясь по залам, уставленным столами с старичками, играющими
в ералаш, повернувшись
в инфернальной, где уж знаменитый „Пучин“ начал свою партию против „компании“, постояв несколько времени у одного из бильярдов, около которого, хватаясь за борт, семенил важный старичок и еле-еле попадал
в своего шара, и, заглянув
в библиотеку, где какой-то генерал степенно читал через очки, далеко держа от
себя газету, и записанный юноша, стараясь не шуметь, пересматривал подряд все журналы, он направился
в комнату, где собирались умные люди разговаривать».
Люднее стало
в клубе, особенно
в картежных комнатах, так как единственно Английский клуб пользовался правом допускать у
себя азартные игры, тогда строго запрещенные
в других московских клубах, где игра шла тайно.
В Английский клуб, где почетным старшиной был генерал-губернатор, а обер-полицмейстер — постоянным членом, полиция не смела и нос показать.
Когда окруженную на бульваре толпу студентов,
в числе которой была случайно попавшая публика, вели от Страстного к Бутырской тюрьме, во главе процессии обращал на
себя внимание великан купчина
в лисьей шубе нараспашку и без шапки.
На окраинах существовал особый промысел.
В дождливую погоду, особенно осенью, немощеный переулок представлял
собой вязкое болото, покрытое лужами, и надо меж них уметь лавировать, знать фарватер улицы. Мальчишки всегда дежурили на улице. Это лоцманы. Когда едет богатый экипаж — тут ему и беда.
В мифологии был Бахус и была слепая Фемида, богиня правосудия с весами
в руках, на которых невидимо для
себя и видимо для всех взвешивала деяния людские и преступления. Глаза у нее были завязаны, чтобы никакого подозрения
в лицеприятии быть не могло.
И по
себе сужу: проработал я полвека московским хроникером и бытописателем, а мне и на ум не приходило хоть словом обмолвиться о банях, хотя я знал немало о них, знал бытовые особенности отдельных бань; встречался там с интереснейшими москвичами всех слоев, которых не раз описывал при другой обстановке. А ведь
в Москве было шестьдесят самых разнохарактерных, каждая по-своему, бань, и, кроме того, все они имели постоянное население, свое собственное, сознававшее
себя настоящими москвичами.
— Вот я еще
в силах работать, а как отдам все силы Москве — так уеду к
себе на родину.
За это время он успевал просыхать только на полчаса
в полдень, когда накидывал на
себя для обеда верхнее платье и надевал опорки на ноги. Это парильщик.
Измученные непосильной работой и побоями, не видя вблизи
себя товарищей по возрасту, не слыша ласкового слова, они бежали
в свои деревни, где иногда оставались, а если родители возвращали их хозяину, то они зачастую бежали на Хитров, попадали
в воровские шайки сверстников и через трущобы и тюрьмы нередко кончали каторгой.
Секрет исчезновения и появления воды
в большую публику не вышел, и начальство о нем не узнало, а кто знал, тот с выгодой для
себя молчал.
Самыми главными банными днями были субботы и вообще предпраздничные дни, когда
в банях было тесно и у кранов стояли вереницы моющихся с легкими липовыми шайками, которые сменили
собой тяжелые дубовые.
С той поры он возненавидел Балашова и все мечтал объехать его во что бы то ни стало. Шли сезоны, а он все приходил
в хвосте или совсем последним. Каждый раз брал билет на
себя в тотализаторе — и это иногда был единственный билет на его лошадь. Публика при выезде его на старт смеялась, а во время бега, намекая на профессию хозяина, кричала...
Раз только
в жизни полиция навязала богатым братьям два билета на благотворительный спектакль
в Большом театре, на «Демона». Алексей взял с
собой Леньку-конюха.
Иногда называл
себя в третьем лице, будто не о нем речь. Где говорит, о том и вспоминает:
в трактире — о старых трактирах, о том, кто и как пил, ел;
в театре
в кругу актеров — идут воспоминания об актерах, о театре. И чего-чего он не знал! Кого-кого он не помнил!
Лечился П.
В. Шумахер от подагры и вообще от всех болезней баней. Парили его два банщика, поминутно поддавая на «каменку». Особенно он любил Сандуновские, где, выпарившись, отдыхал и даже спал часа два и всегда с
собой уносил веник. Дома, отдыхая на диване, он клал веник под голову.
Иногда позволял
себе отступление, заменяя расстегаи байдаковским пирогом — огромной кулебякой с начинкой
в двенадцать ярусов, где было все, начиная от слоя налимьей печенки и кончая слоем костяных мозгов
в черном масле.
И Кузьма перебросил на левое плечо салфетку, взял вилку и ножик, подвинул к
себе расстегай, взмахнул пухлыми белыми руками, как голубь крыльями, моментально и беззвучно обратил рядом быстрых взмахов расстегай
в десятки узких ломтиков, разбегавшихся от цельного куска серой налимьей печенки на середине к толстым зарумяненным краям пирога.
Извозчик
в трактире и питается и согревается. Другого отдыха, другой еды у него нет. Жизнь всухомятку. Чай да требуха с огурцами. Изредка стакан водки, но никогда — пьянства. Раза два
в день, а
в мороз и три, питается и погреется зимой или высушит на
себе мокрое платье осенью, и все это удовольствие стоит ему шестнадцать копеек: пять копеек чай, на гривенник снеди до отвала, а копейку дворнику за то, что лошадь напоит да у колоды приглядит.