Неточные совпадения
Когда он успел туда прыгнуть, я и не видал. А медведя не было, только виднелась громадная яма в снегу, из которой
шел легкий пар, и показалась спина и голова Китаева. Разбросали снег, Китаев и лесник вытащили громадного зверя, в нем было,
как сразу определил Китаев, и оказалось верно, — шестнадцать пудов. Обе пули попали в сердце. Меня поздравляли, целовали, дивились на меня мужики, а я все еще не верил, что именно я, один я, убил медведя!
— Бились со мной, бились на всех кораблях и присудили меня
послать к Фофану на усмирение. Одного имени Фофана все, и офицеры и матросы, боялись. Он и вокруг света сколько раз хаживал, и в Ледовитом океане за китом плавал. Такого зверя,
как Фофан, отродясь на свете не бывало: драл собственноручно, меньше семи зубов с маху не вышибал, да еще райские сады на своем корабле устраивал.
— Да мы, Порфирий Леонидович, не покажем их… — Но
как раз в эту минуту влетел инспектор, удивившийся, что после звонка перемены класс не выходит, — и
пошла катавасия! К утру мышей не было.
Солнце вылезло и ослепило. На душе повеселело. Посудина
шла спокойно, боковой ветерок не мешал. На расшиве поставили парус. Сперва полоскал — потом надулся, и
как гигантская утка боком, но плавно покачивалась посудина, и бичева иногда хлопала по воде.
Так разве для этого тогда в бурлаки
шли,
как теперь, чтобы получить путинные да по домам разбрестись?
Так Репка всю станицу разнес, мы все за ним
как один
пошли, а Дятла самого и еще троих насмерть уложили в драке…
Как-то после обеда артель
пошла отдыхать, я надел козловые с красными отворотами и медными подковками сапоги, новую шапку и жилетку праздничную и
пошел в город, в баню, где я аккуратно мылся, в номере, холодной водой каждое воскресенье, потому что около пристаней Волги противно да и опасно было по случаю холеры купаться.
И до того ли было! Взять хоть полк. Ведь это был 1871 год, а в полку не то что солдаты, и мы, юнкера, и понятия не имели, что
идет франко-прусская война, что в Париже коммуна… Жили своей казарменной жизнью и, кроме разве
как в трактир, да и то редко, никуда не ходили, нигде не бывали, никого не видали, а в трактирах в те времена ни одной газеты не получалось — да и читать их все равно никто бы не стал…
На вечернем учении повторилось то же. Рота поняла, в чем дело. Велиткин пришел с ученья туча тучей, лег на нары лицом в соломенную подушку и на ужин не ходил. Солдаты шептались, но никто ему не сказал слова. Дело начальства наказывать, а смеяться над бедой грех — такие были старые солдатские традиции. Был у нас барабанщик, невзрачный и злополучный с виду, еврей
Шлема Финкельштейн. Его перевели к нам из пятой роты, где над ним издевались командир и фельдфебель, а здесь его приняли
как товарища.
Выстроил Вольский роту, прочитал ей подходящее нравоучение о равенстве всех носящих солдатский мундир, и слово «жид» забылось, а Финкельштейна, так
как фамилию было трудно выговаривать, все солдаты звали ласково:
Шлема.
— Да и притом видите,
какие у нас сапоги? Мы не
пойдем.
Увел. Розанов
пошел, пошатываясь. Мы сидим, выпиваем. Сверху пришли еще два нетанцующих чиновника, приятели Феди. Вдруг стук на лестнице.
Как безумный влетает Розанов, хватает шапку, надевает тесак и испуганно шепчет нам...
И
пошел я вниз по песочку,
как матушка-Волга бежит…
Я
как рыцарь на распутье:
пойдешь в часть с ребенком — опоздаешь к поверке — в карцер попадешь;
пойдешь в училище с ребенком — нечто невозможное, неслыханное — полный скандал, хуже карцера; оставить ребенка на улице или подкинуть его в чей-нибудь дом — это уже преступление.
— Здесь все друг другу чужие, пока не помрут… А отсюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец… Ну эта легкая-то работа и манит всякого… Мужик сюда мало
идет, вреды боится, а уж если
идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец… Здесь больше отставной солдат работает али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда… С голоду да с холоду… Да наш брат, гиляй бездомный, который,
как медведь, любит летом волю, а зимой нору…
Показал мне прием, начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался, приходилось сперва скоблить. Начал я. Дело
пошло сразу. Не успел Иваныч изрезать половину,
как я кончил и принялся за вторую. Пот с меня лил градом. Ладонь правой руки раскраснелась, и в ней чувствовалась острая боль — предвестник мозолей.
Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, поросшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса… Из-под ворот вырывается собачонка…
Как сейчас вижу: желтая, длинная, на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренделя. Бросается на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор…
Взвизгнул дико он от боли, вздрогнул так, что я почуял эту дрожь, почувствовал,
как он сложился в одно мгновение в комок, сгорбатил свою спину, потом вытянулся и
пошел, и
пошел!
Около Думы народ.
Идет заседание. Пробрались в зал. Речь о войне, о помощи раненым. Какой-то выхоленный, жирный, так пудов на восемь, гласный, нервно поправляя золотое пенсне, возбужденно, с привизгом, предлагает желающим «добровольно положить живот свой за веру, царя и отечество», в защиту угнетенных славян, и сулит за это земные блага и царство небесное, указывая рукой прямой путь в небесное царство через правую от его руки дверь, на которой написано: «Прием добровольцев».
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я
иду на войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалились Гаевская со своей доброй мамой. В труппе после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели,
как на героя, поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
Рассказал мне Николин,
как в самом начале выбирали пластунов-охотников: выстроили отряд и вызвали желающих умирать, таких, кому жизнь не дорога, всех готовых
идти на верную смерть, да еще предупредили, что ни один охотник-пластун родины своей не увидит. Много их перебили за войну, а все-таки охотники находились. Зато житье у них привольное, одеты кто в чем, ни перед
каким начальством шапки зря не ломают и крестов им за отличие больше дают.
Никогда ни одному часовому пленному мы никакого вреда не сделали:
идет как баран, видит, что не убежишь.
Позаботились об этом:
послали поручика Кочетова со взводом, приказали выстроить из жердей и болотной куги балаганы,
как это было на Цисквили и кое-где у нас в лагере.
— Да часа в три дойдете. Только
идите по мокрому песку, не сворачивайте в лес, а то,
как попадете на траву, провалитесь, засосет.
Я
иду в костюмерную, добываю костюм; парикмахер Шишков приносит седой парик, я потихоньку гримируюсь, запершись у себя в уборной, и слышу,
как рядом со мной бесится Далматов и все справляется о Рудольф. Акт кончается, я вхожу в уборную Далматова, где застаю М.И. Свободину и актера Виноградского.
Ряд норманнов удалых,
Как в масках, в
шлемах пудовых,
С своей тяжелой алебардой.
…
Как в масках, в
шлемах пудовых.
В антракт Тургенев выглянул из ложи, а вся публика встала и обнажила головы. Он молча раскланялся и исчез за занавеской, больше не показывался и уехал перед самым концом последнего акта незаметно. Дмитриев остался, мы
пошли в сад. Пришел Андреев-Бурлак с редактором «Будильника» Н.П. Кичеевым, и мы сели ужинать вчетвером. Поговорили о спектакле, о Тургеневе, и вдруг Бурлак начал собеседникам рекомендовать меня,
как ходившего в народ,
как в Саратове провожали меня на войну, и вдруг обратился к Кичееву...
Тарасов, сначала неглижировавший, бился
как с учеником, но получил неожиданную пару ударов, спохватился, и бой
пошел вовсю и кончился, конечно, победой Тарасова, но которую он за победу и не счел.
Говорили много и, конечно, шепотом, — что он отравлен немцами, что будто в ресторане — не помню в
каком — ему
послала отравленный бокал с шампанским какая-то компания иностранцев, предложившая тост за его здоровье…
— Так это вы? Мы все зачитываемся вашими корреспонденциями,
какой ужас. В других газетах ничего нет. Нам ежедневно привозят «Листок» из Мценска. Очень, очень рад… Ну
идите к Жозефине Антоновне, и я сейчас приду к обеду, очень рад, очень…