Неточные совпадения
Родился я в глухих Сямских лесах Вологодской губернии, где отец
после окончания курса семинарии
был помощником управляющего лесным имением графа Олсуфьева, а управляющим
был черноморский казак Петро Иванович Усатый, в 40-х годах променявший кубанские плавни на леса севера и одновременно фамилию Усатый на Мусатов, так, по крайней мере, адресовали ему письма из барской конторы, между тем как на письмах с Кубани значилось Усатому.
У нее
была сафьянная тетрадка со стихами, которую
после ee кончины так и не нашли, а при жизни она ее никому не показывала и читала только, когда мы
были втроем.
Я бывал у него с отцом и хорошо помню его кабинет в антресолях с библиотечными шкафами красного дерева, наполненными иностранными книгами, о которых я
после уже узнал, что все они
были масонские и что сам Неелов, долго живший за границей,
был масон.
—
После обеда мы
пили кофе в кабинете. Коля вспылил на Натали, вскочил из-за стола, выхватил пистолет и показал жене.
Вообще тогда отношение к политическим во всех слоях общества
было самое дружественное, а ссыльным полякам, которых
после польского восстания 1863 года
было наслано много, покровительствовал сам губернатор, заядлый поляк Станислав Фомич Хоминский. Ради них ему приходилось волей-неволей покровительствовать и русским политическим.
Его дети
были Михаил (впоследствии сотрудник «Русских ведомостей»), юрист Александр и Николай, застрелившийся в Тележной улице в Петербурге
после «1-го марта» в момент ареста.
— Да мы, Порфирий Леонидович, не покажем их… — Но как раз в эту минуту влетел инспектор, удивившийся, что
после звонка перемены класс не выходит, — и пошла катавасия! К утру мышей не
было.
Этот разговор я слышал еще накануне,
после ужина. Путина, в которую я попал,
была случайная. Только один на всей Волге старый «хозяин» Пантелей из-за Утки-Майны водил суда народом, по старинке.
Уж я
после узнал, что меня взяли в ватагу в Ярославле вместо умершего от холеры, тело которого спрятали на расшиве под кичкой — хоронить в городе боялись, как бы задержки от полиции не
было… Старые бурлаки, люди с бурным прошлым и с юности без всяких паспортов, молчали: им полиция опаснее холеры. У половины бурлаков паспортов не
было. Зато хозяин уж особенно ласков стал: три раза в день водку подносил с отвалом, с привалом и для здоровья.
— Годов тридцать атаманствовал он, а лямки никогда не покидал, с весны в лямке; а
после путины станицу поведет… У него и сейчас
есть поклажи зарытые. Ему золото — плевать… Лето на Волге, а зимой у него притон
есть, то на Иргизе, то на Черемшане… У раскольников на Черемшане свою избу выстроил, там жена
была у него… Раз я у него зимовал. Почет ему от всех. Зимой по-степенному живет, чашкой-ложкой отпихивается, а как снег таять начал — туча тучей ходит… А потом и уйдет на Волгу…
Как-то
после обеда артель пошла отдыхать, я надел козловые с красными отворотами и медными подковками сапоги, новую шапку и жилетку праздничную и пошел в город, в баню, где я аккуратно мылся, в номере, холодной водой каждое воскресенье, потому что около пристаней Волги противно да и опасно
было по случаю холеры купаться.
После недолгих разговоров тут же
было решено, что мы остановимся в Ярославле, и завтра же Егоров устроит мое поступление.
Старики бурлаки еще помнили Собаку-барина. Называли даже его фамилию. Но я ее не упомнил, какая-то неяркая. Его имение
было на высоком берегу Волги, между Ярославлем и Костромой. Помещик держал псарню и на проходящих мимо имения бурлаков спускал собак. Его и прозвали Собака-барин, а
после него кличка так и осталась, перемена — Собака-барин!
После, уже в Ярославле, при расставании с отцом, когда дело поступления в полк
было улажено, а он поехал в Вологду за моими бумагами, я отдал ему оригинал моего стихотворения «Бурлаки», написанного на «Велизарии».
Это
было мое первое произведение,
после которого до 1881 года, кроме стихов и песен, я не писал больше ничего.
За словесностью шло фехтование на штыках,
после которого солдаты, спускаясь с лестницы, держались за стенку, ноги не гнутся! Учителем фехтования
был прислан из учебного батальона унтер-офицер Ермилов, великий мастер своего дела.
Мы жили на солдатском положении, только пользовались большей свободой. На нас смотрело начальство сквозь пальцы, ходили в трактир играть на бильярде, удирая
после поверки, а порою
выпивали. В лагерях
было строже. Лагерь
был за Ярославлем, на высоком берегу Волги, наискосок от того места за Волгой, где я в первый раз в бурлацкую лямку впрёгся.
Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а
после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я
был удостоен чести
быть направленным в Московское юнкерское училище.
Опять на холоду, опять без квартиры, опять иду к моим пьяницам-портным… До слез жаль теплого, светлого угла, славных сослуживцев-сторожей, милых мальчиков… То-то обо мне разговору
будет! [С лишком через двадцать лет я узнал о том, что говорили тогда обо мне
после моего исчезновения в прогимназии.]
И радовался, что не надел каску, которую мне совали пожарные, поехал в своей шапке… А то, что бы я делал с каской и без шапки? Утром проснулся весь черный, с ободранной рукой, с волосами, полными сажи. Насилу отмылся, а глаза еще
были воспалены. Заработанный мной за службу в пожарных широкий ременный пояс служил мне много лет. Ах, какой
был прочный ременный пояс с широкой медной пряжкой! Как он мне
после пригодился, особенно в задонских степях табунных.
После хороших суток, проведенных у стариков в теплой хате, в когда-то красивом имении на гористом берегу Волги, я опять в Ярославле, где надо избегать встречи с полковыми товарищами и думать, где бы переночевать и что бы
поесть.
Я вошел. Дверь заперлась, лязгнул замок, и щелкнул ключ. Мебель состояла из двух составленных рядом скамеек с огромным еловым поленом, исправляющим должность подушки. У двери закута
была высока, а к окну спускалась крыша. Посредине, четырехугольником, обыкновенное слуховое окно, но с железной решеткой.
После треволнений и сытного завтрака мне первым делом хотелось спать и ровно ничего больше. «Утро вечера мудренее!» — подумал я засыпая.
Орлов
после порки благополучно бежал в Астрахань — иногда работал на рыбных ватагах, иногда вольной жизнью жил. То денег полные карманы, то опять догола пропьется. Кем он не
был за это время: и навожчиком, и резальщиком, и засольщиком, и уходил в море… А потом запил и спутался с разбойным людом…
Он
был родом из воронежских купцов, но, еще
будучи юношей, почувствовал «божественный ужас»: бросил прилавок, родительский дом и пошел впроголодь странствовать с бродячей труппой, пока через много лет не получил наследство
после родителей.
Я в 6 часов уходил в театр, а если не занят, то к Фофановым, где очень радовался за меня старый морской волк, радовался, что я иду на войну, делал мне разные поучения, которые в дальнейшем не прошли бесследно. До слез печалились Гаевская со своей доброй мамой. В труппе
после рассказов Далматова и других, видевших меня обучающим солдат, на меня смотрели, как на героя,
поили, угощали и платили жалованье. Я играл раза три в неделю.
Мы заняли ползала у буфета, смешались с офицерами,
пили донское; Далматов угостил настоящим шампанским, и, наконец, толпой двинулись к платформе
после второго звонка. Вдруг шум, толкотня, и к нашему вагону 2-го класса — я и начальник эшелона прапорщик Прутников занимали купе в этом вагоне, единственном среди товарного состава поезда, — и в толпу врывается, хромая, Андреев-Бурлак с двухаршинным балыком под мышкой и корзинкой вина.
Не помню его судьбу дальше, уж очень много разных встреч и впечатлений
было у меня, а если я его вспомнил, так это потому, что
после войны это
была первая встреча за кулисами, где мне тут же и предложили остаться в труппе, но я отговорился желанием повидаться с отцом и отправился в Вологду, и по пути заехал в Воронеж, где в театре Матковского служила Гаевская.
И неловко мне
после этого
было предложить ему билет, да Румель выручил, рассказав о бенефисе.
Как бы то ни
было, а сумасшедшую барыню я сыграл, и многие за кулисами, пока я не вышел со сцены, не выпрямился и не заговорил своим голосом, даже и внимания не обратили, а публика так и не узнала. Уже
после похохотали все.
В первый раз я попал к ним, провожая
после спектакля нашу артистку Баум-Дубровину и ее неразлучную подругу — гимназистку М.И. М-ну, дававшую уроки дочери М.И. Свободиной, и
был приглашен зайти на чай.
Вот на этом спектакле Горсткин пригласил нас на следующую субботу — по субботам спектаклей не
было — поговорить о Гамлете. Горсткин прочел нам целое исследование о Гамлете; говорил много Далматов, Градов, и еще
был выслушан один карандашный набросок, который озадачил присутствующих и на который
после споров и разговоров Лев Иванович положил резолюцию...
Понадобилась новая пьеса. Бренко обратилась к А.А. Потехину, который и дал ей «Выгодное предприятие», но с тем, чтобы его дочь, артистка-любительница,
была взята на сцену. Условие
было принято: г-же Потехиной дали роль Аксюши в «Лесе», которая у нее шла очень плохо, чему способствовала и ее картавость.
После Аксюши начали воздерживаться давать роли Потехиной, а она все требовала — и непременно героинь.
Это
была оперетка Лентовского, оперетка не такая, как
была до него и
после него.
Во время обеда, за которым я даже словом не обмолвился при детях о Кукуевке, что поняли и оценили
после Полонские, — я вовсе не мог
есть мяса первый раз в жизни и долго потом в Москве не
ел его.
Смутно помнится
после ужасов Кукуевки все то, что в другое время не забылось бы. Единственное, что поразило меня на веки вечные, так это столетний сад, какого я ни до, ни
после никогда и нигде не видел, какого я и представить себе не мог. Одно можно сказать: если Тургенев, описывая природу русских усадеб,
был в этом неподражаемо велик — так это благодаря этому саду, в котором он вырос и которым он весь проникся.
После ужина меня уложили в маленькой гостиной с дверью на садовую террасу, с кожаной мебелью красного дерева, инкрустированной бронзой. Постель мне
была постлана на широчайшем мягком диване «Самосоне», описанном Тургеневым в «Накануне».
Труппа обыкновенно приезжала
после меня, я
был передовым.