И для кого этот гордый старик, так искренно презиравший людей, так хорошо знавший их, представлял свою роль бесстрастного судьи? — для женщины, которой волю он сломил, несмотря на то что она иногда ему противуречила, для больного, постоянно лежавшего под ножом оператора, для мальчика, из резвости которого он развил непокорность, для дюжины лакеев, которых он не
считал людьми!
Неточные совпадения
Мой отец
считал религию в числе необходимых вещей благовоспитанного
человека; он говорил, что надобно верить в Священное писание без рассуждений, потому что умом тут ничего не возьмешь, и все мудрования затемняют только предмет; что надобно исполнять обряды той религии, в которой родился, не вдаваясь, впрочем, в излишнюю набожность, которая идет старым женщинам, а мужчинам неприлична.
Я
считаю большим несчастием положение народа, которого молодое поколение не имеет юности; мы уже заметили, что одной молодости на это недостаточно. Самый уродливый период немецкого студентства во сто раз лучше мещанского совершеннолетия молодежи во Франции и Англии; для меня американские пожилые
люди лет в пятнадцать от роду — просто противны.
Эти вопросы были легки, но не были вопросы. В захваченных бумагах и письмах мнения были высказаны довольно просто; вопросы, собственно, могли относиться к вещественному факту: писал ли
человек или нет такие строки. Комиссия
сочла нужным прибавлять к каждой выписанной фразе: «Как вы объясняете следующее место вашего письма?»
В канцелярии было
человек двадцать писцов. Большей частию
люди без малейшего образования и без всякого нравственного понятия — дети писцов и секретарей, с колыбели привыкнувшие
считать службу средством приобретения, а крестьян — почвой, приносящей доход, они продавали справки, брали двугривенные и четвертаки, обманывали за стакан вина, унижались, делали всякие подлости. Мой камердинер перестал ходить в «бильярдную», говоря, что чиновники плутуют хуже всякого, а проучить их нельзя, потому что они офицеры.
— Как бы то ни было, я
считаю его поступок презрительным, гнусным, я не уважаю такого
человека.
— Нет, уж это позвольте, это не такие
люди, этого никогда не бывает, чтоб, получимши благодарность, не исполнить долг чести, — ответил корректор до того обиженным тоном, что я
счел нужным его смягчить легкой прибавочкой благодарности.
Поль-Луи Курье уже заметил в свое время, что палачи и прокуроры становятся самыми вежливыми
людьми. «Любезнейший палач, — пишет прокурор, — вы меня дружески одолжите, приняв на себя труд, если вас это не обеспокоит, отрубить завтра утром голову такому-то». И палач торопится отвечать, что «он
считает себя счастливым, что такой безделицей может сделать приятное г. прокурору, и остается всегда готовый к его услугам — палач». А тот — третий, остается преданным без головы.
Люди добросовестной учености, ученики Гегеля, Ганса, Риттера и др., они слушали их именно в то время, когда остов диалектики стал обрастать мясом, когда наука перестала
считать себя противуположною жизни, когда Ганс приходил на лекцию не с древним фолиантом в руке, а с последним нумером парижского или лондонского журнала.
Зачем модные дамы заглядывали в келью угрюмого мыслителя, зачем генералы, не понимающие ничего штатского,
считали себя обязанными явиться к старику, неловко прикинуться образованными
людьми и хвастаться потом, перевирая какое-нибудь слово Чаадаева, сказанное на их же счет?
Глупо или притворно было бы в наше время денежного неустройства пренебрегать состоянием. Деньги — независимость, сила, оружие. А оружие никто не бросает во время войны, хотя бы оно и было неприятельское, Даже ржавое. Рабство нищеты страшно, я изучил его во всех видах, живши годы с
людьми, которые спаслись, в чем были, от политических кораблекрушений. Поэтому я
считал справедливым и необходимым принять все меры, чтоб вырвать что можно из медвежьих лап русского правительства.
Не надобно забывать и то нравственное равнодушие, ту шаткость мнений, которые остались осадком от перемежающихся революций и реставраций.
Люди привыкли
считать сегодня то за героизм и добродетель, за что завтра посылают в каторжную работу; лавровый венок и клеймо палача менялись несколько раз на одной и той же голове. Когда к этому привыкли, нация шпионов была готова.
Я
счел бы его за очень счастливого
человека, если бы знал, что он недолго проживет; но на судьбу полагаться нечего, хотя она его и щадила до сих пор, донимая только одними мигренями.
Он знал, что его
считали за
человека мало экспансивного, и, услышав от Мишле о несчастии, постигшем мою мать и Колю, он написал мне из С.-Пелажи между прочим: «Неужели судьба еще и с этой стороны должна добивать нас?
Неточные совпадения
Милон. Это его ко мне милость. В мои леты и в моем положении было бы непростительное высокомерие
считать все то заслуженным, чем молодого
человека ободряют достойные
люди.
Стародум(один). Он, конечно, пишет ко мне о том же, о чем в Москве сделал предложение. Я не знаю Милона; но когда дядя его мой истинный друг, когда вся публика
считает его честным и достойным
человеком… Если свободно ее сердце…
Дворянин, например,
считал бы за первое бесчестие не делать ничего, когда есть ему столько дела: есть
люди, которым помогать; есть отечество, которому служить.
Стародум. Ему многие смеются. Я это знаю. Быть так. Отец мой воспитал меня по-тогдашнему, а я не нашел и нужды себя перевоспитывать. Служил он Петру Великому. Тогда один
человек назывался ты, а не вы. Тогда не знали еще заражать
людей столько, чтоб всякий
считал себя за многих. Зато нонче многие не стоят одного. Отец мой у двора Петра Великого…
Одет в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы, и держит в правой руке сочиненный Бородавкиным"Устав о неуклонном сечении", но, по-видимому, не читает его, а как бы удивляется, что могут существовать на свете
люди, которые даже эту неуклонность
считают нужным обеспечивать какими-то уставами.