Неточные совпадения
В Лондоне
не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о том, о чем
хотелось поговорить.
И вот этот-то страшный человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде
не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень
хотелось его посмотреть и в то же время я боялся —
не знаю чего, но очень боялся.
Я смотрел на старика: его лицо было так детски откровенно, сгорбленная фигура его, болезненно перекошенное лицо, потухшие глаза, слабый голос — все внушало доверие; он
не лгал, он
не льстил, ему действительно
хотелось видеть прежде смерти в «кавалерии и регалиях» человека, который лет пятнадцать
не мог ему простить каких-то бревен. Что это: святой или безумный? Да
не одни ли безумные и достигают святости?
Слышал я мельком от старика Бушо, что он во время революции был в Париже, мне очень
хотелось расспросить его; но Бушо был человек суровый и угрюмый, с огромным носом и очками; он никогда
не пускался в излишние разговоры со мной, спрягал глаголы, диктовал примеры, бранил меня и уходил, опираясь на толстую сучковатую палку.
Дети года через три стыдятся своих игрушек, — пусть их, им
хочется быть большими, они так быстро растут, меняются, они это видят по курточке и по страницам учебных книг; а, кажется, совершеннолетним можно бы было понять, что «ребячество» с двумя-тремя годами юности — самая полная, самая изящная, самая наша часть жизни, да и чуть ли
не самая важная, она незаметно определяет все будущее.
Отец мой всякий раз говорил, что в этом году он уедет рано, что ему
хочется видеть, как распускается лист, и никогда
не мог собраться прежде июля.
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто спрашивая: «
Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне
хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все были даже наружно очень красивы.
Свечи потушены, лица у всех посинели, и черты колеблются с движением огня. А между тем в небольшой комнате температура от горящего рома становится тропическая. Всем
хочется пить, жженка
не готова. Но Joseph, француз, присланный от «Яра», готов; он приготовляет какой-то антитезис жженки, напиток со льдом из разных вин, a la base de cognac; [на коньяке (фр.).] неподдельный сын «великого народа», он, наливая французское вино, объясняет нам, что оно потому так хорошо, что два раза проехало экватор.
— Это-то и прекрасно, — сказал он, пристально посмотревши на меня, — и
не знайте ничего. Вы меня простите, а я вам дам совет: вы молоды, у вас еще кровь горяча,
хочется поговорить, это — беда;
не забудьте же, что вы ничего
не знаете, это единственный путь спасения.
Я взял офицера за руку и, сказав: «Поберегите их», бросился в коляску; мне
хотелось рыдать, я чувствовал, что
не удержусь…
Об этом Фигнере и Сеславине ходили целые легенды в Вятке. Он чудеса делал. Раз,
не помню по какому поводу, приезжал ли генерал-адъютант какой или министр, полицмейстеру
хотелось показать, что он недаром носил уланский мундир и что кольнет шпорой
не хуже другого свою лошадь. Для этого он адресовался с просьбой к одному из Машковцевых, богатых купцов того края, чтоб он ему дал свою серую дорогую верховую лошадь. Машковцев
не дал.
Курбановский увидел, что с ними
не столкуешь и что доля Кирилла и Мефодия ему
не удается. Он обратился к исправнику. Исправник обрадовался донельзя; ему давно
хотелось показать свое усердие к церкви — он был некрещеный татарин, то есть правоверный магометанин, по названию Девлет-Кильдеев.
Ребенок должен был быть с утра зашнурован, причесан, навытяжке; это можно было бы допустить в ту меру, в которую оно
не вредно здоровью; но княгиня шнуровала вместе с талией и душу, подавляя всякое откровенное, чистосердечное чувство, она требовала улыбку и веселый вид, когда ребенку было грустно, ласковое слово, когда ему
хотелось плакать, вид участия к предметам безразличным, словом — постоянной лжи.
Раз вечером, говоря о том о сем, я сказал, что мне бы очень
хотелось послать моей кузине портрет, но что я
не мог найти в Вятке человека, который бы умел взять карандаш в руки.
— Ну, делать нечего, пойдем, а уж как бы мне
хотелось, чтоб
не удалось! Что же вчера
не написал? — и Кетчер, важно нахлобучив на себя свою шляпу с длинными полями, набросил черный плащ на красной подкладке.
Когда я писал эту часть «Былого и дум», у меня
не было нашей прежней переписки. Я ее получил в 1856 году. Мне пришлось, перечитывая ее, поправить два-три места —
не больше. Память тут мне
не изменила.
Хотелось бы мне приложить несколько писем NataLie — и с тем вместе какой-то страх останавливает меня, и я
не решил вопрос, следует ли еще дальше разоблачать жизнь, и
не встретят ли строки, дорогие мне, холодную улыбку?
Любезнейшая Наталья Александровна! Сегодня день вашего рождения, с величайшим желанием
хотелось бы мне поздравить вас лично, но, ей-богу, нет никакой возможности. Я виноват, что давно
не был, но обстоятельства совершенно
не позволили мне по желанию расположить временем. Надеюсь, что вы простите мне, и желаю вам полного развития всех ваших талантов и всего запаса счастья, которым наделяет судьба души чистые.
Знаю я их, да скучно иной раз одной сидеть глаза болят, читать трудно, да и
не всегда
хочется, я их и пускаю, болтают всякий вздор, — развлечение, час-другой и пройдет…
Браво!» Выйти
не было возможности; Грановский, бледный как полотно, сложа руки, стоял, слегка склоняя голову; ему
хотелось еще сказать несколько слов, но он
не мог.
— С неделю тому назад Ротшильд мне говорил, что Киселев дурно обо мне отзывался. Вероятно, петербургскому правительству
хочется замять дело, чтоб о нем
не говорили; чай, посол попросил по дружбе выслать меня вон.
В 1851 году я был проездом в Берне. Прямо из почтовой кареты я отправился к Фогтову отцу с письмом сына. Он был в университете. Меня встретила его жена, радушная, веселая, чрезвычайно умная старушка; она меня приняла как друга своего сына и тотчас повела показывать его портрет. Мужа она
не ждала ранее шести часов; мне его очень
хотелось видеть, я возвратился, но он уже уехал на какую-то консультацию к больному.
Мне
хотелось с самого начала показать ему, что он
не имеет дела ни с сумасшедшим prince russe, который из революционного дилетантизма, а вдвое того из хвастовства дает деньги, ни с правоверным поклонником французских публицистов, глубоко благодарным за то, что у него берут двадцать четыре тысячи франков, ни, наконец, с каким-нибудь тупоумным bailleur de fonds, [негласным пайщиком (фр.).] который соображает, что внести залог за такой журнал, как «Voix du Peuple», — серьезное помещение денег.
Мне
хотелось показать ему, что я очень знаю, что делаю, что имею свою положительную цель, а потому хочу иметь положительное влияние на журнал; принявши безусловно все то, что он писал о деньгах, я требовал, во-первых, права помещать статьи свои и
не свои, во-вторых, права заведовать всею иностранною частию, рекомендовать редакторов для нее, корреспондентов и проч., требовать для последних плату за помещенные статьи; это может показаться странным, но я могу уверить, что «National» и «Реформа» открыли бы огромные глаза, если б кто-нибудь из иностранцев смел спросить денег за статью.
Хотелось мне этого по-многому: во-первых, просто потому, что я его люблю и
не видал около десяти лет.
Хотелось мне, во-вторых, поговорить с ним о здешних интригах и нелепостях, о добрых людях, строивших одной рукой пьедестал ему и другой привязывавших Маццини к позорному столбу.
Хотелось ему рассказать об охоте по Стансфильду и о тех нищих разумом либералах, которые вторили лаю готических свор,
не понимая, что те имели, по крайней мере, цель — сковырнуть на Стансфильде пегое и бесхарактерное министерство и заменить его своей подагрой, своей ветошью и своим линялым тряпьем с гербами.
На пароходе я встретил радикального публициста Голиока; он виделся с Гарибальди позже меня; Гарибальди через него приглашал Маццини; он ему уже телеграфировал, чтоб он ехал в Соутамтон, где Голиок намерен был его ждать с Менотти Гарибальди и его братом. Голиоку очень
хотелось доставить еще в тот же вечер два письма в Лондон (по почте они прийти
не могли до утра). Я предложил мои услуги.
Менотти
не мог ехать с нами, он с братом отправлялся в Виндзор. Говорят, что королева, которой
хотелось видеть Гарибальди, но которая одна во всей Великобритании
не имела на то права, желала нечаянно встретиться с его сыновьями. В этом дележе львиная часть досталась
не королеве…