Неточные совпадения
В Лондоне
не было ни одного близкого мне человека. Были люди, которых я уважал, которые уважали меня, но близкого никого. Все подходившие, отходившие, встречавшиеся занимались одними общими интересами, делами всего человечества, по крайней мере делами целого народа; знакомства их были, так
сказать, безличные. Месяцы проходили, и ни одного слова о том, о чем хотелось поговорить.
Под вечер видит он, что драгун верхом въехал на двор; возле конюшни стояла лошадь, драгун хотел ее взять с собой, но только Платон стремглав бросился к нему, уцепившись за поводья,
сказал: «Лошадь наша, я тебе ее
не дам».
— Как, —
сказал я, — вы француз и были в нашей армии, это
не может быть!
Отец мой строго взглянул на меня и замял разговор. Граф геройски поправил дело, он
сказал, обращаясь к моему отцу, что «ему нравятся такие патриотические чувства». Отцу моему они
не понравились, и он мне задал после его отъезда страшную гонку. «Вот что значит говорить очертя голову обо всем, чего ты
не понимаешь и
не можешь понять; граф из верности своему королю служил нашему императору». Действительно, я этого
не понимал.
Что было и как было, я
не умею
сказать; испуганные люди забились в углы, никто ничего
не знал о происходившем, ни Сенатор, ни мой отец никогда при мне
не говорили об этой сцене. Шум мало-помалу утих, и раздел имения был сделан, тогда или в другой день —
не помню.
Для характеристики тогдашней жизни в России я
не думаю, чтоб было излишним
сказать несколько слов о содержании дворовых.
Бакай хотел мне что-то
сказать, но голос у него переменился и крупная слеза скатилась по щеке — собака умерла; вот еще факт для изучения человеческого сердца. Я вовсе
не думаю, чтоб он и мальчишек ненавидел; это был суровый нрав, подкрепляемый сивухою и бессознательно втянувшийся в поэзию передней.
Собравшись с духом и отслуживши молебен Иверской, Алексей явился к Сенатору с просьбой отпустить его за пять тысяч ассигнациями. Сенатор гордился своим поваром точно так, как гордился своим живописцем, а вследствие того денег
не взял и
сказал повару, что отпустит его даром после своей смерти.
Сенатора
не было дома; Толочанов взошел при мне к моему отцу и
сказал ему, что он пришел с ним проститься и просит его
сказать Сенатору, что деньги, которых недостает, истратил он.
— Я скоро пойду спать надолго, —
сказал лекарь, — и прошу только
не поминать меня злом.
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он
не хотел и говорил Кало, что жизни за гробом быть
не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом,
сказавши: «Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
В заключение этого печального предмета
скажу только одно — на меня передняя
не сделала никакого действительно дурного влияния.
Не могу
сказать, чтоб романы имели на меня большое влияние; я бросался с жадностью на все двусмысленные или несколько растрепанные сцены, как все мальчики, но они
не занимали меня особенно.
Я забыл
сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я
не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я плакал как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен был остановиться.
Лет до четырнадцати я
не могу
сказать, чтоб мой отец особенно теснил меня, но просто вся атмосфера нашего дома была тяжела для живого мальчика.
Я был с Сенатором в французском театре: проиграла увертюра и раз, и два — занавесь
не подымалась; передние ряды, желая показать, что они знают свой Париж, начали шуметь, как там шумят задние. На авансцену вышел какой-то режиссер, поклонился направо, поклонился налево, поклонился прямо и
сказал...
Не имея возможности пересилить волю отца, я, может, сломился бы в этом существовании, если б вскоре новая умственная деятельность и две встречи, о которых
скажу в следующей главе,
не спасли меня.
Казак без ужимок очень простодушно
сказал: «Грешно за эдакое дело деньги брать, и труда, почитай, никакого
не было, ишь какой, словно кошка.
Так-то, Огарев, рука в руку входили мы с тобою в жизнь! Шли мы безбоязненно и гордо,
не скупясь, отвечали всякому призыву, искренно отдавались всякому увлечению. Путь, нами избранный, был
не легок, мы его
не покидали ни разу; раненные, сломанные, мы шли, и нас никто
не обгонял. Я дошел…
не до цели, а до того места, где дорога идет под гору, и невольно ищу твоей руки, чтоб вместе выйти, чтоб пожать ее и
сказать, грустно улыбаясь: «Вот и все!»
Камердинер обыкновенно при таких проделках что-нибудь отвечал; но когда
не находил ответа в глаза, то, выходя, бормотал сквозь зубы. Тогда барин, тем же спокойным голосом, звал его и спрашивал, что он ему
сказал?
Начать мою жизнь этими каудинскими фуркулами науки далеко
не согласовалось с моими мыслями. Я
сказал решительно моему отцу, что, если он
не найдет другого средства, я подам в отставку.
Меня возмущал его материализм. Поверхностный и со страхом пополам вольтерианизм наших отцов нисколько
не был похож на материализм Химика. Его взгляд был спокойный, последовательный, оконченный; он напоминал известный ответ Лаланда Наполеону. «Кант принимает гипотезу бога», —
сказал ему Бонапарт. «Sire, [Государь (фр.).] — возразил астроном, — мне в моих занятиях никогда
не случалось нуждаться в этой гипотезе».
—
Скажите, пожалуйста, откровенно, ну как вы находите семейную жизнь, брак? Что, хорошо, что ли, или
не очень?
— Ха, ха, ха, — как я узнаю моего учителя физиологии и материализма, —
сказал я ему, смеясь от души, — ваше замечание так и напомнило мне те блаженные времена, когда я приходил к вам, вроде гетевского Вагнера, надоедать моим идеализмом и выслушивать
не без негодования ваши охлаждающие сентенции.
— Слушайте, —
сказал я, — вы можете быть уверены, что ректор начнет
не с вас, а с меня; говорите то же самое с вариациями; вы же и в самом деле ничего особенного
не сделали.
Не забудьте одно: за то, что вы шумели, и за то, что лжете, — много-много вас посадят в карцер; а если вы проболтаетесь да кого-нибудь при мне запутаете, я расскажу в аудитории, и мы отравим вам ваше существование.
В утешение нашим дамам я могу только одно
сказать, что англичанки точно так же метались, толпились, тормошились,
не давали проходу другим знаменитостям: Кошуту, потом Гарибальди и прочим; но горе тем, кто хочет учиться хорошим манерам у англичанок и их мужей!
Снимая в коридоре свою гороховую шинель, украшенную воротниками разного роста, как носили во время первого консулата, — он, еще
не входя в аудиторию, начинал ровным и бесстрастным (что очень хорошо шло к каменному предмету его) голосом: «Мы заключили прошедшую лекцию,
сказав все, что следует, о кремнеземии», потом он садился и продолжал: «о глиноземии…» У него были созданы неизменные рубрики для формулярных списков каждого минерала, от которых он никогда
не отступал; случалось, что характеристика иных определялась отрицательно: «Кристаллизация —
не кристаллизуется, употребление — никуда
не употребляется, польза — вред, приносимый организму…»
Студенты и профессора жали мне руки и благодарили, Уваров водил представлять князю Голицыну — он
сказал что-то одними гласными, так, что я
не понял.
Он говорил колодникам в пересыльном остроге на Воробьевых горах: «Гражданский закон вас осудил и гонит, а церковь гонится за вами, хочет
сказать еще слово, еще помолиться об вас и благословить на путь». Потом, утешая их, он прибавлял, что «они, наказанные, покончили с своим прошедшим, что им предстоит новая жизнь, в то время как между другими (вероятно, других, кроме чиновников,
не было налицо) есть ещё большие преступники», и он ставил в пример разбойника, распятого вместе с Христом.
Мы стали спрашивать, казеннокоштные студенты
сказали нам по секрету, что за ним приходили ночью, что его позвали в правление, потом являлись какие-то люди за его бумагами и пожитками и
не велели об этом говорить.
Но рядом с его светлой, веселой комнатой, обитой красными обоями с золотыми полосками, в которой
не проходил дым сигар, запах жженки и других… я хотел
сказать — яств и питий, но остановился, потому что из съестных припасов, кроме сыру, редко что было, — итак, рядом с ультрастуденческим приютом Огарева, где мы спорили целые ночи напролет, а иногда целые ночи кутили, делался у нас больше и больше любимым другой дом, в котором мы чуть ли
не впервые научились уважать семейную жизнь.
Прошли две-три минуты — та же тишина, но вдруг она поклонилась, крепко поцеловала покойника в лоб и,
сказав: «Прощай! прощай, друг Вадим!» — твердыми шагами пошла во внутренние комнаты. Рабус все рисовал, он кивнул мне головой, говорить нам
не хотелось, я молча сел у окна.
— Извините меня, —
сказал я ему, взяв его сухую и каленую руку, —
не могу припомнить.
Под конец он
не выдержал и
сказал: — Жаль-с, очень жаль-с, что обстоятельства-с помешали-с заниматься делом-с — у вас прекрасные-с были-с способности-с.
— Я
не могу, —
сказал Полежаев.
Министр, разумеется,
не знал его поведения, но в нем проснулось что-то человеческое, и он
сказал...
Я
не застал В. дома. Он с вечера уехал в город для свиданья с князем, его камердинер
сказал, что он непременно будет часа через полтора домой. Я остался ждать.
— Князь, —
сказал он мне, — порядочный человек; если он ничего
не сделает, то
скажет, по крайней мере, правду.
Я на другой день поехал за ответом. Князь Голицын
сказал, что Огарев арестован по высочайшему повелению, что назначена следственная комиссия и что матерьяльным поводом был какой-то пир 24 июня, на котором пели возмутительные песни. Я ничего
не мог понять. В этот день были именины моего отца; я весь день был дома, и Огарев был у нас.
— Я
не могу вам дать позволения, —
сказал он, — ваш родственник au secret. [под строгим арестом (фр.).] Очень жаль!
Частный пристав, в присутствии которого я писал письмо, уговаривал
не посылать его. «Напрасно-с, ей-богу, напрасно-с утруждаете генерала;
скажут: беспокойные люди, — вам же вред, а пользы никакой
не будет».
Вечером явился квартальный и
сказал, что обер-полицмейстер велел мне на словах объявить, что в свое время я узнаю причину ареста. Далее он вытащил из кармана засаленную итальянскую грамматику и, улыбаясь, прибавил: «Так хорошо случилось, что тут и словарь есть, лексикончика
не нужно». Об сдаче и разговора
не было. Я хотел было снова писать к обер-полицмейстеру, но роль миниатюрного Гемпдена в Пречистенской части показалась мне слишком смешной.
— Это-то и прекрасно, —
сказал он, пристально посмотревши на меня, — и
не знайте ничего. Вы меня простите, а я вам дам совет: вы молоды, у вас еще кровь горяча, хочется поговорить, это — беда;
не забудьте же, что вы ничего
не знаете, это единственный путь спасения.
Я смотрел на него с удивлением: лицо его
не выражало ничего дурного; он догадался и, улыбнувшись,
сказал...
В заключение он
сказал, чтоб я приложился к святому Евангелию и честному кресту в удостоверение обета, — которого я, впрочем,
не давал, да он и
не требовал, — искренно и откровенно раскрыть всю истину.
— Вы, я вижу, ничего
не знаете, —
сказал, перечитывая ответы, Цынский. — Я вас предупредил — вы усложните ваше положение.
Первый осужденный на кнут громким голосом
сказал народу, что он клянется в своей невинности, что он сам
не знает, что отвечал под влиянием боли, при этом он снял с себя рубашку и, повернувшись спиной к народу, прибавил: «Посмотрите, православные!»
Я выпил, он поднял меня и положил на постель; мне было очень дурно, окно было с двойной рамой и без форточки; солдат ходил в канцелярию просить разрешения выйти на двор; дежурный офицер велел
сказать, что ни полковника, ни адъютанта нет налицо, а что он на свою ответственность взять
не может. Пришлось оставаться в угарной комнате.
Рихтер говорит с чрезвычайной верностью: если дитя солжет, испугайте его дурным действием,
скажите, что он солгал, но
не говорите, что он лгун.
Мнение Стааля
не понравилось Голицыну-младшему. Спор их принял колкий характер; старый воин вспыхнул от гнева, ударил своей саблей по полу и
сказал...