Неточные совпадения
…А между тем я тогда едва начинал приходить в себя, оправляться после ряда страшных событий, несчастий, ошибок. История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один
человек, кроме меня, не
знает ее и что с моей смертью умрет истина.
И вот этот-то страшный
человек должен был приехать к нам. С утра во всем доме было необыкновенное волнение: я никогда прежде не видал этого мифического «брата-врага», хотя и родился у него в доме, где жил мой отец после приезда из чужих краев; мне очень хотелось его посмотреть и в то же время я боялся — не
знаю чего, но очень боялся.
Что было и как было, я не умею сказать; испуганные
люди забились в углы, никто ничего не
знал о происходившем, ни Сенатор, ни мой отец никогда при мне не говорили об этой сцене. Шум мало-помалу утих, и раздел имения был сделан, тогда или в другой день — не помню.
Ни Сенатор, ни отец мой не теснили особенно дворовых, то есть не теснили их физически. Сенатор был вспыльчив, нетерпелив и именно потому часто груб и несправедлив; но он так мало имел с ними соприкосновения и так мало ими занимался, что они почти не
знали друг друга. Отец мой докучал им капризами, не пропускал ни взгляда, ни слова, ни движения и беспрестанно учил; для русского
человека это часто хуже побоев и брани.
«Душа человеческая, — говаривал он, — потемки, и кто
знает, что у кого на душе; у меня своих дел слишком много, чтоб заниматься другими да еще судить и пересуживать их намерения; но с
человеком дурно воспитанным я в одной комнате не могу быть, он меня оскорбляет, фруасирует, [задевает, раздражает (от фр. froisser).] а там он может быть добрейший в мире
человек, за то ему будет место в раю, но мне его не надобно.
Он постоянно представлял из себя
человека, стоящего выше всех этих мелочей; для чего, с какой целью? в чем состоял высший интерес, которому жертвовалось сердце? — я не
знаю.
— Ведь вот умный
человек, — говорил мой отец, — и в конспирации был, книгу писал des finances, [о финансах (фр.).] а как до дела дошло, видно, что пустой
человек… Неккеры! А я вот попрошу Григория Ивановича съездить, он не конспиратор, но честный
человек и дело
знает.
Отец мой очень
знал, что
человек этот ему необходим, и часто сносил крупные ответы его, но не переставал воспитывать его, несмотря на безуспешные усилия в продолжение тридцати пяти лет.
В последний день масленицы все
люди, по старинному обычаю, приходили вечером просить прощения к барину; в этих торжественных случаях мой отец выходил в залу, сопровождаемый камердинером. Тут он делал вид, будто не всех
узнает.
— Проси, — говорил мой отец и, обращаясь к Пименову, прибавлял: — Дмитрий Иванович, пожалуйста, будьте осторожны при нем; у него несчастный тик, когда он говорит, как-то странно заикается, точно будто у него хроническая отрыжка. — При этом он представлял совершенно верно полковника. — Я
знаю, вы
человек смешливый, пожалуйста, воздержитесь.
— Недостатка в месте у меня нет, — ответил он, — но для вас, я думаю, лучше ехать, вы приедете часов в десять к вашему батюшке. Вы ведь
знаете, что он еще сердит на вас; ну — вечером, перед сном у старых
людей обыкновенно нервы ослаблены и вялы, он вас примет, вероятно, гораздо лучше нынче, чем завтра; утром вы его найдете совсем готовым для сражения.
Немцы, в числе которых были
люди добрые и ученые, как Лодер, Фишер, Гильдебрандт и сам Гейм, вообще отличались незнанием и нежеланием
знать русского языка, хладнокровием к студентам, духом западного клиентизма, ремесленничества, неумеренным курением сигар и огромным количеством крестов, которых они никогда не снимали.
Прошло несколько месяцев; вдруг разнесся в аудитории слух, что схвачено ночью несколько
человек студентов — называли Костенецкого, Кольрейфа, Антоновича и других; мы их
знали коротко, — все они были превосходные юноши.
Я сел на место частного пристава и взял первую бумагу, лежавшую на столе, — билет на похороны дворового
человека князя Гагарина и медицинское свидетельство, что он умер по всем правилам науки. Я взял другую — полицейский устав. Я пробежал его и нашел в нем статью, в которой сказано: «Всякий арестованный имеет право через три дня после ареста
узнать причину оного и быть выпущен». Эту статью я себе заметил.
Надобно быть в тюрьме, чтоб
знать, сколько ребячества остается в
человеке и как могут тешить мелочи от бутылки вина до шалости над сторожем.
Я бывал у них и всякий раз проходил той залой, где Цынский с компанией судил и рядил нас; в ней висел, тогда и потом, портрет Павла — напоминовением ли того, до чего может унизить
человека необузданность и злоупотребление власти, или для того, чтоб поощрять полицейских на всякую свирепость, — не
знаю, но он был тут с тростью в руках, курносый и нахмуренный, — я останавливался всякий раз пред этим портретом, тогда арестантом, теперь гостем.
Большая часть между ними были довольно добрые
люди, вовсе не шпионы, а
люди, случайно занесенные в жандармский дивизион. Молодые дворяне, мало или ничему не учившиеся, без состояния, не
зная, куда приклонить главы, они были жандармами потому, что не нашли другого дела. Должность свою они исполняли со всею военной точностью, но я не замечал тени усердия — исключая, впрочем, адъютанта, — но зато он и был адъютантом.
Но, на беду инквизиции, первым членом был назначен московский комендант Стааль. Стааль — прямодушный воин, старый, храбрый генерал, разобрал дело и нашел, что оно состоит из двух обстоятельств, не имеющих ничего общего между собой: из дела о празднике, за который следует полицейски наказать, и из ареста
людей, захваченных бог
знает почему, которых вся видимая вина в каких-то полувысказанных мнениях, за которые судить и трудно и смешно.
Вы запираетесь во всем, уклоняетесь от ответов и из ложного чувства чести бережете
людей, о которых мы
знаем больше, чем вы, и которые не были так скромны, как вы...
— Хотелось бы мне
знать, в чем можно обвинить
человека по этим вопросам и по этим ответам? Под какую статью Свода вы подведете меня?
— Я это больше для солдата и сделал, вы не
знаете, что такое наш солдат — ни малейшего попущения не следует допускать, но поверьте, я умею различать
людей — позвольте вас спросить, какой несчастный случай…
— В таком случае… конечно… я не смею… — и взгляд городничего выразил муку любопытства. Он помолчал. — У меня был родственник дальний, он сидел с год в Петропавловской крепости;
знаете, тоже, сношения — позвольте, у меня это на душе, вы, кажется, все еще сердитесь? Я
человек военный, строгий, привык; по семнадцатому году поступил в полк, у меня нрав горячий, но через минуту все прошло. Я вашего жандарма оставлю в покое, черт с ним совсем…
В полку они привыкли к некоторым замашкам откровенности, затвердили разные сентенции о неприкосновенности чести, о благородстве, язвительные насмешки над писарями. Младшие из них читали Марлинского и Загоскина,
знают на память начало «Кавказского пленника», «Войнаровского» и часто повторяют затверженные стихи. Например, иные говорят всякий раз, заставая
человека курящим...
Спустя несколько дней я гулял по пустынному бульвару, которым оканчивается в одну сторону Пермь; это было во вторую половину мая, молодой лист развертывался, березы цвели (помнится, вся аллея была березовая), — и никем никого. Провинциалы наши не любят платонических гуляний. Долго бродя, я увидел наконец по другую сторону бульвара, то есть на поле, какого-то
человека, гербаризировавшего или просто рвавшего однообразные и скудные цветы того края. Когда он поднял голову, я
узнал Цехановича и подошел к нему.
— Нет, не то чтоб повальные, а так, мрут, как мухи; жиденок,
знаете, эдакой чахлый, тщедушный, словно кошка ободранная, не привык часов десять месить грязь да есть сухари — опять чужие
люди, ни отца, ни матери, ни баловства; ну, покашляет, покашляет, да и в Могилев. И скажите, сделайте милость, что это им далось, что можно с ребятишками делать?
— Вы едете к страшному
человеку. Остерегайтесь его и удаляйтесь как можно более. Если он вас полюбит, плохая вам рекомендация; если же возненавидит, так уж он вас доедет, клеветой, ябедой, не
знаю чем, но доедет, ему это ни копейки не стоит.
Они спокойно пели песни и крали кур, но вдруг губернатор получил высочайшее повеление, буде найдутся цыгане беспаспортные (ни у одного цыгана никогда не бывало паспорта, и это очень хорошо
знали и Николай, и его
люди), то дать им такой-то срок, чтоб они приписались там, где их застанет указ, к сельским, городским обществам.
Приезжаю я в губернию и, поговоривши в казенной палате, иду прямо к председателю —
человек, батюшка, был он умный и меня давненько
знал.
Это были
люди умные, образованные, честные, состарившиеся и выслужившиеся «арзамасские гуси»; они умели писать по-русски, были патриоты и так усердно занимались отечественной историей, что не имели досуга заняться серьезно современностью Все они чтили незабвенную память Н. М. Карамзина, любили Жуковского,
знали на память Крылова и ездили в Москве беседовать к И. И. Дмитриеву, в его дом на Садовой, куда и я езживал к нему студентом, вооруженный романтическими предрассудками, личным знакомством с Н. Полевым и затаенным чувством неудовольствия, что Дмитриев, будучи поэтом, — был министром юстиции.
Гонения начались скоро. Представление о детях было написано так, что отказ был неминуем. Хозяин дома, лавочники требовали с особенной настойчивостью уплаты. Бог
знает что можно было еще ожидать; шутить с
человеком, уморившим Петровского в сумасшедшем доме, не следовало.
Тот только
знает цену этой сердечной болтовни, кто живал долго, годы целые с
людьми совершенно посторонними.
Кетчер его
знал за благородного
человека, он не был замешан в политические дела и, следственно, вне полицейского надзора.
Опасность могла только быть со стороны тайной полиции, но все было сделано так быстро, что ей трудно было
знать; да если она что-нибудь и проведала, то кому же придет в голову, чтоб
человек, тайно возвратившийся из ссылки, который увозит свою невесту, спокойно сидел в Перовом трактире, где народ толчется с утра до ночи.
Я понимаю Le ton d'exaltation [восторженный тон (фр.).] твоих записок — ты влюблена! Если ты мне напишешь, что любишь серьезно, я умолкну, — тут оканчивается власть брата. Но слова эти мне надобно, чтоб ты сказала.
Знаешь ли ты, что такое обыкновенные
люди? они, правда, могут составить счастье, — но твое ли счастье, Наташа? ты слишком мало ценишь себя! Лучше в монастырь, чем в толпу. Помни одно, что я говорю это, потому что я твой брат, потому что я горд за тебя и тобою!
История последних годов моей жизни представлялась мне яснее и яснее, и я с ужасом видел, что ни один
человек, кроме меня, не
знает ее и что с моей смертью умрет и истина.
…На сколько ладов и как давно
люди знают и твердят, что «жизни май цветет один раз и не больше», а все же июнь совершеннолетия, с своей страдной работой, с своим щебнем на дороге, берет
человека врасплох.
— На что же это по трактирам-то, дорого стоит, да и так нехорошо женатому
человеку. Если не скучно вам со старухой обедать — приходите-ка, а я, право, очень рада, что познакомилась с вами; спасибо вашему отцу, что прислал вас ко мне, вы очень интересный молодой
человек, хорошо понимаете вещи, даром что молоды, вот мы с вами и потолкуем о том о сем, а то,
знаете, с этими куртизанами [царедворцами (от фр. courtisan).] скучно — все одно: об дворе да кому орден дали — все пустое.
Все это вздор, это подчиненные его небось распускают слух. Все они не имеют никакого влияния; они не так себя держат и не на такой ноге, чтоб иметь влияние… Вы уже меня простите, взялась не за свое дело;
знаете, что я вам посоветую? Что вам в Новгород ездить! Поезжайте лучше в Одессу, подальше от них, и город почти иностранный, да и Воронцов, если не испортился,
человек другого «режиму».
Ротшильд не делает нищего-ирландца свидетелем своего лукулловского обеда, он его не посылает наливать двадцати
человекам Clos de Vougeot с подразумеваемым замечанием, что если он нальет себе, то его прогонят как вора. Наконец, ирландец тем уже счастливее комнатного раба, что он не
знает, какие есть мягкие кровати и пахучие вины.
Кто
знал их обоих, тот поймет, как быстро Грановский и Станкевич должны были ринуться друг к другу. В них было так много сходного в нраве, в направлении, в летах… и оба носили в груди своей роковой зародыш преждевременной смерти. Но для кровной связи, для неразрывного родства
людей сходства недостаточно. Та любовь только глубока и прочна, которая восполняет друг друга, для деятельной любви различие нужно столько же, сколько сходство; без него чувство вяло, страдательно и обращается в привычку.
Мало было у нас сношений в последнее время, но мне нужно было
знать, что там — вдали, на нашей родине живет этот
человек!
Чаадаев имел свои странности, свои слабости, он был озлоблен и избалован. Я не
знаю общества менее снисходительного, как московское, более исключительного, именно поэтому оно смахивает на провинциальное и напоминает недавность своего образования. Отчего же
человеку в пятьдесят лет, одинокому, лишившемуся почти всех друзей, потерявшему состояние, много жившему мыслию, часто огорченному, не иметь своего обычая, свои причуды?
Хомяков
знал очень хорошо свою силу и играл ею; забрасывал словами, запугивал ученостью, надо всем издевался, заставлял
человека смеяться над собственными верованиями и убеждениями, оставляя его в сомнении, есть ли у него у самого что-нибудь заветное.
Во-вторых, и тот слой, который нам знаком, с которым мы входим в соприкосновение, мы
знаем исторически, несовременно. Поживши год-другой в Европе, мы с удивлением видим, что вообще западные
люди не соответствуют нашему понятию о них, что они гораздо ниже его.
Но после моего отъезда старейшины города Цюриха
узнали, что я вовсе не русский граф, а русский эмигрант и к тому же приятель с радикальной партией, которую они терпеть не могли, да еще и с социалистами, которых они ненавидели, и, что хуже всего этого вместе, что я
человек нерелигиозный и открыто признаюсь в этом.
Узнав это, им стало совестно, что они дают воспитание сыну
человека, не верящего ни по Лютеру, ни по Лойоле, и они принялись искать средств, чтоб сбыть его с рук.
Я счел бы его за очень счастливого
человека, если бы
знал, что он недолго проживет; но на судьбу полагаться нечего, хотя она его и щадила до сих пор, донимая только одними мигренями.
Говорят, будто я обязан этим усердию двух-трех верноподданных русских, живших в Ницце, и в числе их мне приятно назвать министра юстиции Панина; он не мог вынести, что
человек, навлекший на себя высочайший гнев Николая Павловича, не только покойно живет, и даже в одном городе с ним, но еще пишет статейки,
зная, что государь император этого не жалует.
Он
знал, что его считали за
человека мало экспансивного, и, услышав от Мишле о несчастии, постигшем мою мать и Колю, он написал мне из С.-Пелажи между прочим: «Неужели судьба еще и с этой стороны должна добивать нас?
Трудно
людям, не видавшим ничего подобного, —
людям, выросшим в канцеляриях, казармах и передней, понять подобные явления — «флибустьер», сын моряка из Ниццы, матрос, повстанец… и этот царский прием! Что он сделал для английского народа?.. И добрые
люди ищут, ищут в голове объяснения, ищут тайную пружину. «В Англии удивительно, с каким плутовством умеет начальство устроивать демонстрации… Нас не проведешь — Wir, wissen, was wir wissen [Мы
знаем, что
знаем (нем.).] — мы сами Гнейста читали!»