Неточные совпадения
Кто-то посоветовал ему послать за священником, он не хотел и говорил Кало, что жизни за гробом
быть не может, что он настолько знает анатомию. Часу в двенадцатом вечера он
спросил штаб-лекаря по-немецки, который час, потом, сказавши: «Вот и Новый год, поздравляю вас», — умер.
Я ее полюбил за то особенно, что она первая стала обращаться со мной по-человечески, то
есть не удивлялась беспрестанно тому, что я вырос, не
спрашивала, чему учусь и хорошо ли учусь, хочу ли в военную службу и в какой полк, а говорила со мной так, как люди вообще говорят между собой, не оставляя, впрочем, докторальный авторитет, который девушки любят сохранять над мальчиками несколько лет моложе их.
Говорят, что императрица, встретив раз в доме у одного из своих приближенных воспитательницу его детей, вступила с ней в разговор и,
будучи очень довольна ею,
спросила, где она воспитывалась; та сказала ей, что она из «пансионерок воспитательного дома».
По дороге я остановился в Перхушкове, там, где мы столько раз останавливались; Химик меня ожидал и даже приготовил обед и две бутылки шампанского. Он через четыре или пять лет
был неизменно тот же, только немного постарел. Перед обедом он
спросил меня совершенно серьезно...
— А ректор
спросит, зачем я
был в политической аудитории, а не в нашей?
«Что же он делал?» — «Так, самое, то
есть, пустое: травы наберет, песок смотрит, как-то в солончаках говорит мне через толмача: полезай в воду, достань, что на дне; ну, я достал, обыкновенно, что на дне бывает, а он
спрашивает: что, внизу очень холодна вода?
Когда они все бывали в сборе в Москве и садились за свой простой обед, старушка
была вне себя от радости, ходила около стола, хлопотала и, вдруг останавливаясь, смотрела на свою молодежь с такою гордостью, с таким счастием и потом поднимала на меня глаза, как будто
спрашивая: «Не правда ли, как они хороши?» Как в эти минуты мне хотелось броситься ей на шею, поцеловать ее руку. И к тому же они действительно все
были даже наружно очень красивы.
Проходя мимо лавки Ширяева, ему пришло в голову
спросить, не продал ли он хоть один экземпляр его книги; он
был дней пять перед тем, но ничего не нашел; со страхом взошел он в его лавку.
Одной февральской ночью, часа в три, жена Вадима прислала за мной; больному
было тяжело, он
спрашивал меня, я подошел к нему и тихо взял его за руку, его жена назвала меня, он посмотрел долго, устало, не узнал и закрыл глаза.
Когда приговоренных молодых людей отправляли по этапам, пешком, без достаточно теплой одежды, в Оренбург, Огарев в нашем кругу и И. Киреевский в своем сделали подписки. Все приговоренные
были без денег. Киреевский привез собранные деньги коменданту Стаалю, добрейшему старику, о котором нам придется еще говорить. Стааль обещался деньги отдать и
спросил Киреевского...
— Сверх калитки и сада
есть действующие лица? —
спросил я у Вадима.
Обед
был большой. Мне пришлось сидеть возле генерала Раевского, брата жены Орлова. Раевский
был тоже в опале с 14 декабря; сын знаменитого Н. Н. Раевского, он мальчиком четырнадцати лет находился с своим братом под Бородином возле отца; впоследствии он умер от ран на Кавказе. Я рассказал ему об Огареве и
спросил, может ли и захочет ли Орлов что-нибудь сделать.
Цынский
был на пожаре, следовало ждать его возвращения; мы приехали часу в десятом вечера; в час ночи меня еще никто не
спрашивал, и я все еще преспокойно сидел в передней с зажигателями.
Когда я
был в дверях, председатель
спросил...
Когда я подписал, Шубинский позвонил и велел позвать священника. Священник взошел и подписал под моей подписью, что все показания мною сделаны
были добровольно и без всякого насилия. Само собою разумеется, что он не
был при допросах и что даже не
спросил меня из приличия, как и что
было (а это опять мой добросовестный за воротами!).
Что бы ни
было, отвечай; казначейство обокрадут — виноват; церковь сгорела — виноват; пьяных много на улице — виноват; вина мало
пьют — тоже виноват (последнее замечание ему очень понравилось, и он продолжал более веселым тоном); хорошо, вы меня встретили, ну, встретили бы министра, да тоже бы эдак мимо; а тот
спросил бы: «Как, политический арестант гуляет? — городничего под суд…»
Когда же я взошел в избу, душную, черную, и узнал, что решительно ничего достать нельзя, что даже и кабака нету верст пять, я
было раскаялся и хотел
спросить лошадей.
Вы захотите меня притеснить, воспользоваться моей необходимостью и
спросите за коляску тысячу пятьсот; я предложу вам рублей семьсот,
буду ходить всякий день торговаться; через неделю вы уступите за семьсот пятьдесят или восемьсот, — не лучше ли с этого начать?
Наш доктор знал Петровского и
был его врачом.
Спросили и его для формы. Он объявил инспектору, что Петровский вовсе не сумасшедший и что он предлагает переосвидетельствовать, иначе должен
будет дело это вести дальше. Губернское правление
было вовсе не прочь, но, по несчастию, Петровский умер в сумасшедшем доме, не дождавшись дня, назначенного для вторичного свидетельства, и несмотря на то что он
был молодой, здоровый малый.
— Это так, вертопрахи, — говорил он, — конечно, они берут, без этого жить нельзя, но, то
есть, эдак ловкости или знания закона и не
спрашивайте. Я расскажу вам, для примера, об одном приятеле. Судьей
был лет двадцать, в прошедшем году помре, — вот
был голова! И мужики его лихом не поминают, и своим хлеба кусок оставил. Совсем особенную манеру имел. Придет, бывало, мужик с просьбицей, судья сейчас пускает к себе, такой ласковый, веселый.
Прежде при приказах общественного призрения
были воспитательные домы, ничего не стоившие казне. Но прусское целомудрие Николая их уничтожило, как вредные для нравственности. Тюфяев дал вперед своих денег и
спросил министра. Министры никогда и ни за чем не останавливаются, велели отдать малюток, впредь до распоряжения, на попечение стариков и старух, призираемых в богадельне.
Я ничего в самом деле не понимал и наконец
спросил его: дали ли ему какой-нибудь вид. Он подал мне его. В нем
было написано все решение и в конце сказано, что, учинив, по указу уголовной палаты, наказание плетьми в стенах тюремного замка, «выдать ему оное свидетельство и из замка освободить».
— Вас
спрашивал какой-то человек сегодня утром; он, никак, дожидается в полпивной, — сказал мне, прочитав в подорожной мое имя, половой с тем ухарским пробором и отчаянным виском, которым отличались прежде одни русские половые, а теперь — половые и Людовик-Наполеон. Я не мог понять, кто бы это мог
быть.
Одно существо поняло положение сироты; за ней
была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она
спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Помнишь ли ты, мы как-то
были у вас, давно, еще в том доме, ты меня
спросил, читала ли я Козлова, и сказал из него именно то же самое место. Трепет пробежал по мне, я улыбнулась, насилу удерживая слезы».
Но и княгиня не унывала. «Желая очистить свою совесть, княгиня призвала какого-то священника, знакомого с 3., и
спрашивала его, не грех ли
будет отдать меня насильно? Священник сказал, что это
будет даже богоугодно, пристроить сироту. Я пошлю за своим духовником, — прибавляет NataLie, — и открою ему все».
На другой день, в обеденную пору бубенчики перестали позванивать, мы
были у подъезда Кетчера. Я велел его вызвать. Неделю тому назад, когда он меня оставил во Владимире, о моем приезде не
было даже предположения, а потому он так удивился, увидя меня, что сначала не сказал ни слова, а потом покатился со смеху, но вскоре принял озабоченный вид и повел меня к себе. Когда мы
были в его комнате, он, тщательно запирая дверь на ключ,
спросил меня...
Когда мы
были за заставой, Кетчер
спросил...
— Экой ты, братец, какой, не
было бы дела, так и не
спрашивал бы.
Мы покраснели до ушей, не смели взглянуть друг на друга и
спросили чаю, чтоб скрыть смущение. На другой день часу в шестом мы приехали во Владимир. Время терять
было нечего; я бросился, оставив у одного старого семейного чиновника невесту, узнать, все ли готово. Но кому же
было готовить во Владимире?
— Что с вами сделалось? —
спросил я ее с участием. Яркий пурпур покрывал ее исхудалые щеки, стыд ли это
был или чахотка, не знаю, только, казалось, не румяны; она в два года с половиной состарелась на десять.
Довольно вам сказать, что на днях я обедал у одного знакомого, там
был инженерный офицер; хозяин
спросил его, хочет ли он со мной познакомиться?
Статьи Белинского судорожно ожидались молодежью в Москве и Петербурге с 25 числа каждого месяца. Пять раз хаживали студенты в кофейные
спрашивать, получены ли «Отечественные записки»; тяжелый номер рвали из рук в руки. «
Есть Белинского статья?» — «
Есть», — и она поглощалась с лихорадочным сочувствием, со смехом, со спорами… и трех-четырех верований, уважений как не бывало.
Белинский
был очень застенчив и вообще терялся в незнакомом обществе или в очень многочисленном; он знал это и, желая скрыть, делал пресмешные вещи. К. уговорил его ехать к одной даме; по мере приближения к ее дому Белинский все становился мрачнее,
спрашивал, нельзя ли ехать в другой день, говорил о головной боли. К., зная его, не принимал никаких отговорок. Когда они приехали, Белинский, сходя с саней, пустился
было бежать, но К. поймал его за шинель и повел представлять даме.
— Для людей? —
спросил Белинский и побледнел. — Для людей? — повторил он и бросил свое место. — Где ваши люди? Я им скажу, что они обмануты; всякий открытый порок лучше и человечественнее этого презрения к слабому и необразованному, этого лицемерия, поддерживающего невежество. И вы думаете, что вы свободные люди? На одну вас доску со всеми царями, попами и плантаторами. Прощайте, я не
ем постного для поучения, у меня нет людей!
В комнате
был один человек, близкий с Чаадаевым, это я. О Чаадаеве я
буду еще много говорить, я его всегда любил и уважал и
был любим им; мне казалось неприличным пропустить дикое замечание. Я сухо
спросил его, полагает ли он, что Чаадаев писал свою статью из видов или неоткровенно.
У окна сидел, развалясь, какой-то «друг дома», лакей или дежурный чиновник. Он встал, когда я взошел, вглядываясь в его лицо, я узнал его, мне эту противную фигуру показывали в театре, это
был один из главных уличных шпионов, помнится, по фамилии Фабр. Он
спросил меня...
Я вообще не любил важных людей, особенно женщин, да еще к тому же семидесятилетних; но отец мой
спрашивал второй раз,
был ли я у Ольги Александровны Жеребцовой?
Сначала губернатор мне дал IV отделение, — тут откупные дела и всякие денежные. Я просил его переменить, он не хотел, говорил, что не имеет права переменить без воли другого советника. Я в присутствии губернатора
спросил советника II отделения, он согласился, и мы поменялись. Новое отделение
было меньше заманчиво; там
были паспорты, всякие циркуляры, дела о злоупотреблении помещичьей власти, о раскольниках, фальшивых монетчиках и людях, находящихся под полицейским надзором.
Больших прений, горячих рассуждений не
было; редко случалось, чтоб советник
спрашивал предварительно мнения губернатора, еще реже обращался губернатор к советникам с деловым вопросом.
— Да батюшка велел вашу милость
спросить, — отвечал староста, не скрывая улыбки, — кто, мол, поминки
будет справлять по покойнику?
— Как же это
было? —
спросил я дьячка.
— Это вы сами и
есть? —
спрашивает; я ему тотчас — цванцигер. [Здесь: двадцать крейцеров (от нем. Zwanziger).]
Другой раз, у них же, он приехал на званый вечер; все
были во фраках, и дамы одеты. Галахова не звали, или он забыл, но он явился в пальто; [сюртуке (от фр. paletot).] посидел, взял свечу, закурил сигару, говорил, никак не замечая ни гостей, ни костюмов. Часа через два он меня
спросил...
Чаадаев и славяне равно стояли перед неразгаданным сфинксом русской жизни, — сфинксом, спящим под солдатской шинелью и под царским надзором; они равно
спрашивали: «Что же из этого
будет? Так жить невозможно: тягость и нелепость настоящего очевидны, невыносимы — где же выход?»
Ученый жандарм в Лауцагене
был не того разбора; прочитав три раза в трех пассах все ордена Перовского до пряжки за беспорочную службу, он
спросил меня...
Я ему заметил, что в Кенигсберге я
спрашивал и мне сказали, что места останутся, кондуктор ссылался на снег и на необходимость взять дилижанс на полозьях; против этого нечего
было сказать. Мы начали перегружаться с детьми и с пожитками ночью, в мокром снегу. На следующей станции та же история, и кондуктор уже не давал себе труда объяснять перемену экипажа. Так мы проехали с полдороги, тут он объявил нам очень просто, что «нам дадут только пять мест».
Его дерзкое лицо, его произношение и мимика
были таковы, что, не вступая с ним в дальнейшие рассуждения, я поклонился ему и потом
спросил, надев сперва шляпу, когда можно видеть префекта.
— Мне объявлен приказ ехать через три дня. Так как я знаю, что министр у вас имеет право высылать, не говоря причины и не делая следствия, то я и не стану ни
спрашивать, почему меня высылают, ни защищаться; но у меня
есть, сверх собственного дома…
X. с большим участием
спросил меня о моей болезни. Так как я не полюбопытствовал прочитать, что написал доктор, то мне и пришлось выдумать болезнь. По счастию, я вспомнил Сазонова, который, при обильной тучности и неистощимом аппетите, жаловался на аневризм, — я сказал X., что у меня болезнь в сердце и что дорога может мне
быть очень вредна.