Неточные совпадения
Ее единственная опора
был Голохвастов; она дни, ночи
плакала после его смерти.
На меня сильно действовали эти страшные сцены… являлись два полицейских солдата по зову помещика, они воровски, невзначай, врасплох брали назначенного человека; староста обыкновенно тут объявлял, что барин с вечера приказал представить его в присутствие, и человек сквозь слезы куражился, женщины
плакали, все давали подарки, и я отдавал все, что мог, то
есть какой-нибудь двугривенный, шейный платок.
Я забыл сказать, что «Вертер» меня занимал почти столько же, как «Свадьба Фигаро»; половины романа я не понимал и пропускал, торопясь скорее до страшной развязки, тут я
плакал как сумасшедший. В 1839 году «Вертер» попался мне случайно под руки, это
было во Владимире; я рассказал моей жене, как я мальчиком
плакал, и стал ей читать последние письма… и когда дошел до того же места, слезы полились из глаз, и я должен
был остановиться.
Мне
было около пятнадцати лет, когда мой отец пригласил священника давать мне уроки богословия, насколько это
было нужно для вступления в университет. Катехизис попался мне в руки после Вольтера. Нигде религия не играет такой скромной роли в деле воспитания, как в России, и это, разумеется, величайшее счастие. Священнику за уроки закона божия
платят всегда полцены, и даже это так, что тот же священник, если дает тоже уроки латинского языка, то он за них берет дороже, чем за катехизис.
Когда он ушел, я бросилась на постель и горько, горько
плакала, потом стала думать, что делать — все сколько-нибудь ценные вещи — кольцы, ложки — давно
были заложены; я видела один выход: приходилось идти к нашим и просить их тяжелой, холодной помощи.
— Oui, oui, messieurs; deux fois l'equateur, messieurs! [Да, да, господа, два раза экватор, господа! (фр.)] Когда замечательный своей полярной стужей напиток окончен и вообще
пить больше не надобно, Кетчер кричит, мешая огненное озеро в суповой чашке, причем последние куски сахара тают с шипением и
плачем.
Потом взошел моей отец. Он
был бледен, но старался выдержать свою бесстрастную роль. Сцена становилась тяжела. Мать моя сидела в углу и
плакала. Старик говорил безразличные вещи с полицмейстером, но голос его дрожал. Я боялся, что не выдержу этого à la longue, [долго (фр.).] и не хотел доставить квартальным удовольствия видеть меня плачущим.
Вообще поляков, сосланных на житье, не теснят, но материальное положение ужасно для тех, которые не имеют состояния. Правительство дает неимущим по 15 рублей ассигнациями в месяц; из этих денег следует
платить за квартиру, одеваться,
есть и отапливаться. В довольно больших городах, в Казани, Тобольске, можно
было что-нибудь выработать уроками, концертами, играя на балах, рисуя портреты, заводя танцклассы. В Перми и Вятке не
было и этих средств, И несмотря на то, у русских они не просили ничего.
— В лесу
есть белые березы, высокие сосны и
ели,
есть тоже и малая мозжуха. Бог всех их терпит и не велит мозжухе
быть сосной. Так вот и мы меж собой, как лес.
Будьте вы белыми березами, мы останемся мозжухой, мы вам не мешаем, за царя молимся, подать
платим и рекрутов ставим, а святыне своей изменить не хотим. [Подобный ответ (если Курбановский его не выдумал)
был некогда сказан крестьянами в Германии, которых хотели обращать в католицизм. (Прим. А. И. Герцена.)]
Одно существо поняло положение сироты; за ней
была приставлена старушка няня, она одна просто и наивно любила ребенка. Часто вечером, раздевая ее, она спрашивала: «Да что же это вы, моя барышня, такие печальные?» Девочка бросалась к ней на шею и горько
плакала, и старушка, заливаясь слезами и качая головой, уходила с подсвечником в руке.
Так шли годы. Она не жаловалась, она не роптала, она только лет двенадцати хотела умереть. «Мне все казалось, — писала она, — что я попала ошибкой в эту жизнь и что скоро ворочусь домой — но где же
был мой дом?.. уезжая из Петербурга, я видела большой сугроб снега на могиле моего отца; моя мать, оставляя меня в Москве, скрылась на широкой, бесконечной дороге… я горячо
плакала и молила бога взять меня скорей домой».
Ребенок должен
был быть с утра зашнурован, причесан, навытяжке; это можно
было бы допустить в ту меру, в которую оно не вредно здоровью; но княгиня шнуровала вместе с талией и душу, подавляя всякое откровенное, чистосердечное чувство, она требовала улыбку и веселый вид, когда ребенку
было грустно, ласковое слово, когда ему хотелось
плакать, вид участия к предметам безразличным, словом — постоянной лжи.
Это
было невозможно… Troppo tardi… [Слишком поздно (ит.).] Оставить ее в минуту, когда у нее, у меня так билось сердце, — это
было бы сверх человеческих сил и очень глупо… Я не пошел — она осталась… Месяц прокладывал свои полосы в другую сторону. Она сидела у окна и горько
плакала. Я целовал ее влажные глаза, утирал их прядями косы, упавшей на бледно-матовое плечо, которое вбирало в себя месячный свет, терявшийся без отражения в нежно-тусклом отливе.
Два месяца прошли в беспрерывных хлопотах, надобно
было занять денег, достать метрическое свидетельство; оказалось, что княгиня его взяла. Один из друзей достал всеми неправдами другое из консистории —
платя, кланяясь, потчуя квартальных и писарей.
Я грыз себе пальцы,
плакал, бесился, и первая мысль, пришедшая мне в голову,
было мщение.
Я ходил молча по комнате, перебирая слышанное мною, вдруг мне показалось, что Natalie
плачет; я взял ее платок — он
был совершенно взмочен слезами.
Как-то утром я взошел в комнату моей матери; молодая горничная убирала ее; она
была из новых, то
есть из доставшихся моему отцу после Сенатора. Я ее почти совсем не знал. Я сел и взял какую-то книгу. Мне показалось, что девушка
плачет; взглянул на нее — она в самом деле
плакала и вдруг в страшном волнении подошла ко мне и бросилась мне в ноги.
Сколько
есть на свете барышень, добрых и чувствительных, готовых
плакать о зябнущем щенке, отдать нищему последние деньги, готовых ехать в трескучий мороз на томболу [лотерею (от ит. tombola).] в пользу разоренных в Сибири, на концерт, дающийся для погорелых в Абиссинии, и которые, прося маменьку еще остаться на кадриль, ни разу не подумали о том, как малютка-форейтор мерзнет на ночном морозе, сидя верхом с застывающей кровью в жилах.
Ни вас, друзья мои, ни того ясного, славного времени я не дам в обиду; я об нем вспоминаю более чем с любовью, — чуть ли не с завистью. Мы не
были похожи на изнуренных монахов Зурбарана, мы не
плакали о грехах мира сего — мы только сочувствовали его страданиям и с улыбкой
были готовы кой на что, не наводя тоски предвкушением своей будущей жертвы. Вечно угрюмые постники мне всегда подозрительны; если они не притворяются, у них или ум, или желудок расстроен.
В ней
есть доля страсти, заставлявшая меня
плакать в 1846 и обвинять себя в бессилии разорвать связь, которая, по-видимому, не могла продолжаться.
В ее комнатке
было нам душно: всё почернелые лица из-за серебряных окладов, всё попы с причетом, пугавшие несчастную, забитую солдатами и писарями женщину; даже ее вечный
плач об утраченном счастье раздирал наше сердце; мы знали, что у ней нет светлых воспоминаний, мы знали и другое — что ее счастье впереди, что под ее сердцем бьется зародыш, это наш меньший брат, которому мы без чечевицы уступим старшинство.
Я ехал на другой день в Париж; день
был холодный, снежный, два-три полена, нехотя, дымясь и треща, горели в камине, все
были заняты укладкой, я сидел один-одинехонек: женевская жизнь носилась перед глазами, впереди все казалось темно, я чего-то боялся, и мне
было так невыносимо, что, если б я мог, я бросился бы на колени и
плакал бы, и молился бы, но я не мог и, вместо молитвы, написал проклятие — мой «Эпилог к 1849».
Сознание бессилия идеи, отсутствия обязательной силы истины над действительным миром огорчает нас. Нового рода манихеизм овладевает нами, мы готовы, par dépit, [с досады (фр.).] верить в разумное (то
есть намеренное) зло, как верили в разумное добро — это последняя дань, которую мы
платим идеализму.
Ледрю-Роллен сначала, потом полковник Фрапполи как представитель мацциниевской партии
заплатили большие деньги, но не спасли «Реформу». Все резкие органы социализма и республики
были убиты этим средством. В том числе, и в самом начале, Прудонов «Le Representant du Peuple», потом его же «Le Peuple». Прежде чем оканчивался один процесс, начинался другой.