Неточные совпадения
Отец мой вовсе не раньше
вставал на другой день, казалось, даже позже обыкновенного, так же продолжительно
пил кофей и, наконец, часов в одиннадцать приказывал закладывать лошадей. За четвероместной каретой, заложенной шестью господскими лошадями, ехали три, иногда четыре повозки: коляска, бричка, фура или вместо нее две телеги; все это
было наполнено дворовыми и пожитками; несмотря на обозы, прежде отправленные, все
было битком набито, так что никому нельзя
было порядочно сидеть.
В силу этого и Карл Иванович любил и узкие платья, застегнутые и с перехватом, в силу этого и он
был строгий блюститель собственных правил и, положивши
вставать в шесть часов утра, поднимал Ника в 59 минут шестого, и никак не позже одной минуты седьмого, и отправлялся с ним на чистый воздух.
В десятом часу утра камердинер, сидевший в комнате возле спальной, уведомлял Веру Артамоновну, мою экс-нянюшку, что барин
встает. Она отправлялась приготовлять кофей, который он
пил один в своем кабинете. Все в доме принимало иной вид, люди начинали чистить комнаты, по крайней мере показывали вид, что делают что-нибудь. Передняя, до тех пор пустая, наполнялась, даже большая ньюфаундлендская собака Макбет садилась перед печью и, не мигая, смотрела в огонь.
Посмотрев Миньону и решившись еще раз прийти ее посмотреть вечером, мы отправились обедать к «Яру». У меня
был золотой, и у Огарева около того же. Мы тогда еще
были совершенные новички и потому, долго обдумывая, заказали ouka au shampagne, [уху на шампанском (фр.).] бутылку рейнвейна и какой-то крошечной дичи, в силу чего мы
встали из-за обеда, ужасно дорогого, совершенно голодные и отправились опять смотреть Миньону.
С тяжелым сердцем оставил я Орлова; и ему
было нехорошо; когда я ему подал руку, он
встал, обнял меня, крепко прижал к широкой своей груди и поцеловал.
Тут он снова очутился в своей среде. Чиновники и откупщики, заводчики и чиновники — раздолье, да и только. Все трепетало его, все
вставало перед ним, все
поило его, все давало ему обеды, все глядело в глаза; на свадьбах и именинах первый тост предлагали «за здравие его превосходительства!».
А спондей английских часов продолжал отмеривать дни, часы, минуты… и наконец домерил до роковой секунды; старушка раз,
вставши, как-то дурно себя чувствовала; прошлась по комнатам — все нехорошо; кровь пошла у нее носом и очень обильно, она
была слаба, устала, прилегла, совсем одетая, на своем диване, спокойно заснула… и не просыпалась. Ей
было тогда за девяносто лет.
«…Мое ребячество
было самое печальное, горькое, сколько слез пролито, не видимых никем, сколько раз, бывало, ночью, не понимая еще, что такое молитва, я
вставала украдкой (не смея и молиться не в назначенное время) и просила бога, чтоб меня кто-нибудь любил, ласкал.
…Две молодые девушки (Саша
была постарше)
вставали рано по утрам, когда все в доме еще спало, читали Евангелие и молились, выходя на двор, под чистым небом. Они молились о княгине, о компаньонке, просили бога раскрыть их души; выдумывали себе испытания, не
ели целые недели мяса, мечтали о монастыре и о жизни за гробом.
Я отправился к ним. В этот день мужу
было легче, хотя на новой квартире он уже не
вставал с постели; я
был монтирован, [возбужден, взвинчен (от фр. être monté).] дурачился, сыпал остротами, рассказывал всякий вздор, морил больного со смеху и, разумеется, все это для того, чтоб заглушить ее и мое смущение. Сверх того, я чувствовал, что смех этот увлекает и пьянит ее.
Мне
было жаль оставить ее в слезах, я ей болтал полушепотом какой-то бред… Она взглянула на меня, ивее глазах мелькнуло из-за слез столько счастья, что я улыбнулся. Она как будто поняла мою мысль, закрыла лицо обеими руками и
встала… Теперь
было в самом деле пора, я отнял ее руки, расцеловал их, ее — и вышел.
Тихо выпустила меня горничная, мимо которой я прошел, не смея взглянуть ей в лицо. Отяжелевший месяц садился огромным красным ядром — заря занималась.
Было очень свежо, ветер дул мне прямо в лицо — я вдыхал его больше и больше, мне надобно
было освежиться. Когда я подходил к дому — взошло солнце, и добрые люди, встречавшиеся со мной, удивлялись, что я так рано
встал «воспользоваться хорошей погодой».
Потом взошла нянюшка, говоря, что пора, и я
встал, не возражая, и она меня не останавливала… такая полнота
была в душе. Больше, меньше, короче, дольше, еще — все это исчезало перед полнотой настоящего…
— Видишь, — сказал Парфений,
вставая и потягиваясь, — прыткий какой, тебе все еще мало Перми-то, не укатали крутые горы. Что, я разве говорю, что запрещаю? Венчайся себе, пожалуй, противузаконного ничего нет; но лучше бы
было семейно да кротко. Пришлите-ка ко мне вашего попа, уломаю его как-нибудь; ну, только одно помните: без документов со стороны невесты и не пробуйте. Так «ни тюрьма, ни ссылка» — ишь какие нынче, подумаешь, люди стали! Ну, господь с вами, в добрый час, а с княгиней-то вы меня поссорите.
У окна сидел, развалясь, какой-то «друг дома», лакей или дежурный чиновник. Он
встал, когда я взошел, вглядываясь в его лицо, я узнал его, мне эту противную фигуру показывали в театре, это
был один из главных уличных шпионов, помнится, по фамилии Фабр. Он спросил меня...
— Болен, — отвечал я,
встал, раскланялся и уехал. В тот же день написал я рапорт о моей болезни, и с тех пор нога моя не
была в губернском правлении. Потом я подал в отставку «за болезнию». Отставку мне сенат дал, присовокупив к ней чин надворного советника; но Бенкендорф с тем вместе сообщил губернатору что мне запрещен въезд в столицы и велено жить в Новгороде.
Черта эта потому драгоценна, что в ней
есть какое-то братственное сходство между русской и французской бюрократией. X. не давал ответа и вилял, обидевшись, что я не явился лично известить его о том, что я болен, в постели и не могу
встать.
С раннего утра сидел Фогт за микроскопом, наблюдал, рисовал, писал, читал и часов в пять бросался, иногда со мной, в море (плавал он как рыба); потом он приходил к нам обедать и, вечно веселый,
был готов на ученый спор и на всякие пустяки,
пел за фортепьяно уморительные песни или рассказывал детям сказки с таким мастерством, что они, не
вставая, слушали его целые часы.
…Пора
было ехать. Гарибальди
встал, крепко обнял меня, дружески простился со всеми — снова крики, снова ура, снова два толстых полицейских, и мы, улыбаясь и прося, шли на брешу; снова «God bless you, Garibaldi, for ever», [Бог да благословит вас, Гарибальди, навсегда (англ.).] и карета умчалась.
Гарибальди сначала стоял, потом садился и
вставал, наконец просто сел. Нога не позволяла ему долго стоять, конца приему нельзя
было и ожидать… кареты все подъезжали… церемониймейстер все читал памятцы.